– Так-то, брат Лев, – сказал Пушкин, потягиваясь. – Помнишь, как я тебя остерегал от холодной «обезьяньей любви»? А это похуже. Нельзя эту штуку носить только тут, – и он тронул свой лоб. – Нельзя, не то загниет.

Пушкина ждал разогретый обед, после был чай. Мед был действительно великолепный и между хрупкими сотами выступал, как янтарь.

К чаю, гуляя, пожаловала и Ольга Сергеевна. Этот путь для нее был не близок, и она не такая частая гостья. Все ее шумно приветствовали. Пушкин ее принялся тормошить и расспрашивать. Он без внимания оставил замечание сестры, что его дома заждались, но с интересом отнесся к тому, что отец ездил сегодня к Пещурову.

– В гости?

– Нет, зачем-то тот сам присылал: просил, чтобы папа приехал.

– Значит, по делу?

– Не знаю. Псков замолчал – что-то Опочка заговорила, – заметил Пушкин, а Лев тотчас принялся представлять, как «гавкает» их предводитель дворянства Пещуров, тот самый, о котором, вспомнив его, Анна сказала: «Тоска!»

Интереснее всех была за чаем Алина. Пушкин с любопытством сегодня глядел на нее. Говорят, она вся в отца: тот был высокого роста и худощав, скромен безмерно, но отлично сложен. Розовый ротик ее очерчен был тонко и грациозно, длинные пальцы – как нарисованные; и у нее был к тому же один неповторимый, ее именно жест: когда внимательно что-нибудь слушала, легко поднимала левую руку ко рту, губы слегка размыкались, и она клала на них указательный палец. Это было бездумно кокетливо: точно бы и призывала, и запрещала. Рядом с ней Алексей переминался с ноги на ногу под столом и плавно и медленно поводил томными, красиво очерченными глазами. Он молчал и томился.

И Анна была несколько возбуждена. Пушкин, сидевший с ней рядом, много шутил и все вспоминал – многозначительно, – как козлики лбами поцеловались. Но, конечно, в тот вечер ему нравилась больше Алина, и он забавлялся, смущая ее.

– Как хорошо в парке у мостика! – говорил он соседке, но так, чтоб Алина не пропустила ни слова. – Я когда-нибудь сяду там с книгой и вам назначу свидание. Придете ли?

– Нет, – отвечала Анна, зардевшись, и добавляла кокетливо: – Я вас боюсь.

– Надо быть посмелей, – и глядел при этом на Вульфа; тот опускал глаза и принимался тереть ладонь о ладонь.

– В жмурки! – диктаторским тоном приказала внезапно Евпраксия, как только встали из-за стола.

Пушкин ее поддержал, и маленького деспота послушались все: в жмурки так в жмурки!

– Как ты сказал? – спросил Вульф.

– Я сказал: «Будь посмелей!»

– То есть?

– А то вот и есть! – ответил загадочно Пушкин, намекая глазами на многое.

Сумерки шли от реки, прохладою веяло с пруда. Дуб на пригорке, еще молодой, но уже умевший насупить крепкую крону, колыхал над водой своими широкими лапами важно и многозначительно. Далеко, кругами, ширясь и замирая, плыли звуки от дома: выкрики, смех, всплески ладоней. Прасковья Александровна сидела одна на скамье у пруда. В играх участия она не принимала и слушала издали. Чувства ее в этот вечер двоились. Ей было приятно по-настоящему, что вся молодежь эта шумела на воле, как только что отроившийся рой, что там веселились так простодушно, но было и грустно, что она здесь одна и никто ее, верно, даже не вспомнит. Она не любила подобных своих состояний и, как всегда, нашла себе выход, минуя разноречивые чувства, и мысли ее без особых усилий потекли по привычному руслу…

Хозяйство! Вот где она была полновластна: здесь все от нее исходило и к ней возвращалось, тут все заботы были – ее, удачи и неудачи – ее. Затеяла строить новый дом – большой, настоящий, совсем не такой, как этот полусарай, оставшийся от покинутой парусинной фабрики. Брало сомнение, хватит ли сил. Урожай был хорош, это правда, но… И потекли бесконечные «но»… Иные зачеркивались, с другими трудней, и все же, как бы то ни было, волновавшие звуки теперь ее не досягали, ибо внутри была водворена тишина.