Няня Арина Родионовна входила и выходила, прислуживая. И точно она помолодела, серые глаза ее ясно глядели из мелких морщин, как птенцы из гнезда.

– Уж так-то я рада, что ты к нам вернулся, голубчик наш батюшка! – сказала она, когда Пушкин налил ей вина и звонко с ней чокнулся.

И она же ему постелила и увела из его комнаты за руку Льва, который все не хотел уходить…

Итак, стало быть, дома! Теперь и в Тригорском знают и ждут. Работать? Отлично! Ну, а еще?

И внезапно, как сквознячок, потянуло если не самой тоской, то явным предчувствием острой тоски. Невидимая черта здесь его окружала. Он ничего не сказал о новом своем положении. Но это не важно. Скажет и огорчит. Он уже привык, что им огорчаются. Важно другое: за эту черту переступить он не может – никак; и – никогда?

В Одессе так не было. И в Кишиневе особенно. Там это не было все-таки формальной ссылкой. Из Кишинева ездил он в Каменку, из Каменки в Киев; ездил в Одессу, побывал в Тульчине. Да и в Одессе его не держали на привязи. Он думал ехать свободным. Писать, продавать!

Это направило мысли его на другое. Кто до него торговал своею поэзией и можно ли жить на стихи? По старым понятиям, это было зазорно для дворянина. Но для себя он это крепко решил, пусть называется это цинизмом! Он вспомнил свое же признание: «Правда, я пишу только под прихотливым влиянием вдохновения, но раз стихи уже написаны – я смотрю на них только как на товар, по стольку-то за штуку». Чистое творчество не мыслит оплате. Но плата приходит потом. Это только законно.

Он долго лежал на постели, забыв о часах. Но тут он откинул одеяло и простыни и сразу вскочил. Мысль о стихах, где все это высказать прямо, ему показалась заманчиво дерзкой. Краткая формула возникла внезапно, и быстро, размашистым почерком, карандашом, на подоконнике, он записал на небольшой четвертушке, не доканчивая слов, не заботясь о знаках препинания, две короткие строки:

Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать!

Вот, вот! Именно так… И стал одеваться.

Но, одеваясь, он поглядел на свои голые ноги с ветвистыми крупными венами, и быстрая новая мысль заняла его: а что, если попробовать похлопотать, чтобы уехать отсюда лечиться?.. Куда? В Петербург? За границу? Заветная мысль! Не пустят. А если не пустят…

Мысли его были подвижны. Точно бы он окидывал взглядом, попавши сюда на долгое жительство, много возможностей. Но мысли его одна другой не мешали; так же было и с чувствами: в нем много простора и никогда никакой тесноты.

Добыть себе денег и…

Он только присвистнул и, полуодевшись, вышел в бильярдную. В окна оттуда видны были службы и двор. Он увидал, что отец кружит в халате вокруг одесского его экипажа, но временами останавливаясь и вскидывая голову. Никита, без шапки, давал пояснения. Допрос был подробный, и не об одной, верно, коляске и о фамильном ларце, но и как поживали в далеких краях…

Никого на дворе больше не было. Только меж пестрых индюшек важно ступал надменный индюк с синевато-багровыми шишками на подбородке. И так же порою он останавливался и точно бы что вокруг озирал.

Смутное сходство с отцом могло показаться, пожалуй, смешным. Но Пушкин не засмеялся. Негустые брови его несколько сблизились. Смешного тут не было. Он долго стоял и глядел, забыв, что не вовсе одет.

Нет, ничуть не смешно, когда этот тесный и узенький мир глянул в глаза тусклым своим и, однако ж, надменным хозяйским глазком.

И быстро обрывочки начатых фраз сложились в одну и – завершились:

«А если не пустят – добыть себе денег и – бежать! Бежать за границу!»

Глава четвертая. Первые дни