В отсутствие Пушкина Бенкендорф письмом от 1 октября 1832 года[157] известил жену поэта о готовности принять Тарасенко-Отрешкова для переговоров о газете и назначил день этой встречи.

Но по возвращении из Москвы Пушкин получил письмо А. Н. Мордвинова[158] от 21 октября 1832 года (15, 35), замещавшего в тот момент Бенкендорфа, в котором ему предлагалось воздержаться от каких-либо немедленных действий по изданию газеты до возвращения Бенкендорфа из Ревельской губернии.

Энтузиазм Пушкина постепенно поубавился, вопрос с разрешением на издание откладывался. Об этом Вяземский извещал Жуковского письмом от 11 декабря 1832 года: «Он (Пушкин. – В. Е.) поостыл, позволение как-то попризапуталось или поограничилось, и мы опять без журнала»[159].

Как резюмировал Пиксанов[160] в упомянутой работе «Несостоявшаяся газета Пушкина „Дневник“», факты «настойчиво свидетельствовали о том, что в атмосфере, насыщенной страхами Июльской революции и Польского восстания, трудно было издавать журнал кому-либо иному, кроме прирожденных Булгариных»[161].

Но возвратимся чуть назад. О полученном разрешении открыть газету Пушкин сообщил 11 июля 1832 года не только Погодину, но и Киреевскому (15, 26), издателю московского журнала «Европеец», успевшего выйти только в двух номерах. Письмо Пушкина связано с запрещением «Европейца» Николаем I за статью Киреевского «Девятнадцатый век», в которой усматривалось требование Конституции для России. Пушкин считает, что Киреевский напрасно не пытается оправдаться и призывает его написать письмо царю, чтобы защитить себя.

Но для него самого запрещение «Европейца» и выговор за стихотворение «Анчар» в момент начавшегося осуществления замысла о собственной газете создавали неблагоприятный психологический фон.

Денег же по-прежнему не хватает, вдобавок тема ухаживания царя за его женой продолжает отравлять Пушкину настроение. В письме Наталье Николаевне от предположительно 30 сентября 1832 года Пушкин иносказательно касается этой темы: «Грех тебе меня подозревать в неверности к тебе и в разборчивости к женам друзей моих. Я только завидую тем из них, у коих супруги не красавицы, не ангелы прелести, не мадонны etc. etc. Знаешь русскую песню –

Не дай Бог хорошей жены,
Хорошу жену часто в пир зовут.

А бедному-то мужу во чужом пиру похмелье, да и в своем тошнит» (15, 33).

Приведенные в письме строки взяты из записи народных песен, которая была осуществлена Пушкиным во время Михайловской ссылки, а именно из песни 4:

Как за церковью, за немецкою,
Добрый молодец Богу молится:
Как не дай Боже хорошу жену, –
Хорошу жену в честной пир зовут,
Меня молодца не примолвили[162].
Мою жену – в новы саночки,
Меня молодца – на запяточки.
Мою жену – на широкий двор,
Меня молодца – за вороточки.

Но дело в том, что такой песни не удается обнаружить ни в одной другой из существовавших в пушкинское время записей русских народных песен. Сомнение в подлинности песни высказывал еще первый биограф Пушкина П. В. Анненков. Но обосновал и развил эту догадку Анненкова поэт Валентин Берестов (1928–1998). Он справедливо заметил, что немецкой церкви и близко не было в окрестностях села Михайловского и трудно себе представить, чтобы такую песню пели на ярмарке в Святых Горах. А в Петербурге Пушкины жили на Мойке именно за немецкой (лютеранской) церковью. По утверждению Берестова, Пушкин спрятал собственное стихотворение, написанное в народном духе, среди записей действительно народных песен. И отразилась в этих его стихах, написанных с горечью, ситуация его семейной жизни, омрачаемой ухаживанием царя за его красавицей женой.