МВ:

Да. И в этом его отличие от его старших товарищей – Вяземского, Жуковского, Дениса Давыдова, которые довольно быстро приняли его на равных как поэта. Но они были боевыми офицерами: и Вяземский, и Давыдов, и даже нежный Батюшков[8]. Пушкину этой части биографии не досталось. И, видимо, его это как-то всю жизнь дергало. Он писал: «мы вошли в Париж», «мы сожгли Москву», тем самым, говоря по-современному, Пушкин «прислонялся» к поколению, которое все эти героические поступки совершало.

ГС:

В этом смысле Пушкин даже от Грибоедова отстает. Грибоедов состоял в армии, но, правда, в боевых действиях так и не поучаствовал.

МВ:

Рылеев и Батюшков, поэтическое «старшинство» Пушкина перед которыми быстро стало очевидно, успели, а он – не успел.

ГС:

Катенин тоже, он для Пушкина – знаковая фигура. Участник войны 1812 года, энциклопедически образованный, поэт, переводивший французский революционный гимн.

МВ:

И, кстати, первым перевел терцинами три первые песни «Божественной комедии». Но звучали они у него довольно архаично.

ГС:

Вот именно. Он был человеком революционной мысли в вопросах социальных и политических, а вот в вопросах литературных придерживался архаических взглядов, так и не приняв новаторств Карамзина. Пушкин писал о нем Вяземскому в апреле 1820-го: «Он опоздал родиться – и своим характером и образом мыслей весь принадлежит 18 столетию» (Т. 10. С. 16). А вот как он вспомнил о нем в первой главе «Евгения Онегина» в части про театр:

Там наш Катенин воскресил
Корнеля гений величавый… (Т. 5. С. 14)

Декабристы: мечтатели и заговорщики

ГС:

Лотман пишет, что молодые корнеты, прапорщики и поручики вернулись домой израненными боевыми офицерами. Они не желали согласиться с тем, что будущее Европы должно быть отдано в руки собравшихся в Вене монархов, а в России – в капральские руки Аракчеева. У одного из вельмож немецкого происхождения в меморандуме для Александра I были такие слова: «Народ, освещенный заревом Москвы, – это уже не тот народ, которого курляндский конюх Бирон таскал за волосы в течение десяти лет»[9].

МВ:

Хочу напомнить вот что. Мысль о том, что, собравшись в Вене, государи решали судьбы Европы, была молодым офицерам невыносима еще и потому, что у них перед глазами был совсем свежий пример молодого офицера, который сам решал судьбу Европы, не передавая ее каким-то государям. Я имею в виду Наполеона. Конечно, Наполеон «снес крышу» этим молодым офицерам очень основательно. Именно после Наполеона у всех попадавших в сумасшедшие дома появилась одна мания – они все считали себя Наполеоном. Это медицинский факт: если в донаполеоновское время сходившие с ума мнили себя Цезарем, Карлом Великим или Клеопатрой, то после наполеоновской эпохи выражение «я – Наполеон» стало общепонятным маркером душевного заболевания. Конечно, русские офицеры не были сумасшедшими. Они понимали, что никто из них не Наполеон. Но у них перед глазами был ярчайший пример настоящего Наполеона – молодого человека, который взял судьбу за вихор и сам все сделал.

ГС:

В этом и есть суть романтизма, которую много позже Достоевский описал в теории Раскольникова, разделившего людей на «тварей дрожащих» и «право имеющих».

МВ:

Действительно, биография Наполеона – это отдельная большая тема, в которую хочется углубиться. Она вся – блистательное подтверждение известного правила «победителей не судят». Его карьера полна сомнительных поступков, когда он, например, бросил свою армию в Египте и помчался в Париж, потому что кишками почувствовал, что именно сейчас нужно брать власть. Совершенно как Ленин, который сто с лишним лет спустя, в октябре 1917 года, говорил, что «вчера было рано, завтра будет поздно». Так и Наполеон почувствовал, что нужно все бросать и мчаться в Париж, брать власть в руки в Париже, а не в Египте. Это ему не ставили в вину, а ставили в заслугу. Так что было от чего головам этих честолюбивых корнетов и поручиков закружиться.