Получив такой афронт, Пушкин понял, что уже «не коготок увяз», а клетка захлопнулась, и пошел на попятный. Об этом он с горечью написал жене в середине июля: «На днях хандра меня взяла; подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом и Богом прошу, чтоб мне отставку не давали. А ты и рада, не так?» А дальше уже мысль о близкой смерти и о молве, которая ляжет на плечи детей: «Утешения мало им будет в том, что их папеньку схоронили как шута и что их маменька ужас как мила была на Аничковских балах».
Все знает Александр Сергеевич! И что в вопросе об отставке милая его женушка – союзница царя, Жуковского и Бенкендорфа; и что только его смерть разрубит затягивающийся узел трагедии; и даже то, что его величество будут крайне недовольны, что в гробу поэт окажется в цивильной одежде, а не в камер-юнкерском («шутовском») мундире.
Впрочем, для того чтобы вычислить позицию жены, Пушкину совсем не надо было быть провидцем. Уже в начале лета Наталья Николаевна приняла твердое решение привезти сестричек в Петербург. Какая уж тут отставка, деревня! Пушкин пытался было сопротивляться. Куда там. В октябре все сестрички воссоединились в квартире Пушкина. История с отставкой закончилась фарсом. Все остались на своих местах и в прежней позиции. Добавились лишь Екатерина и Александра Гончаровы. Да еще сказка «О золотом петушке», чуть ли не пророческий результат болдинской осени 1834 г.:
Глава 4
Болото. Отчаяние
Пушкин понимает, что его хотят сделать «покладистым вольнодумцем», фрондером на коротком поводке. Стань как все, и тебе будет хорошо. Александр Сергеевич ершится, а ему говорят – без вариантов: супругой своей ты свету угодил, а через нее мы принимаем и тебя. Жалование положили хорошее, в архивы царские допустили, чтобы стал в перспективе историографом российским (но при личной его величества цензуре). Вот уж где «разбитое корыто», крах всех надежд на как минимум уважительное отношение к творцу, знавшему себе цену («Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа» – выстрадано годами сопоставления своего творчества с придворными умами, да что там с придворными – венценосными ничтожествами). «Независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы» – писал Пушкин в заметке о письмах Вольтера. Именно эти ценности таяли как шагреневая кожа. Одно разочарование следует за другим.
От былой надежды быть подцензурным только царю не осталось и следа. Пушкин бесится: «Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге, как о возмутительном сочинении. Его клеврет Дундуков (дурак и бардаш) преследует меня своим цензурным комитетом. Он не соглашается, чтобы я печатал свои сочинения с одного согласия государя. Царь любит, да псарь не любит» (Дневник, февраль 1835 г.). Думаю, что царь был прекрасно осведомлен о поведении Уварова и Дондукова, и одобрял их действия. Важно было пресекать все попытки поэта претендовать на исключительность. Будешь как все.
Пушкин как никогда понимает, что, оставаясь при дворе, он утрачивает не только независимость, но и остатки самоуважения. Опять появляются мечта о жизни вне Петербурга. «Пушкин в восхищении от деревенской жизни и говорит, что это вызывает в нем желание там остаться. Но его жена не имеет к этому никакого желания, и потом – его не отпустят» (А.Н. Вульф – Е.Н. Вревской, 24 мая 1835 г.).