Раскрасневшийся великий князь поддерживал едва не падавшую от изнеможения графиню, бормоча:
– Ты всех прекрасней, ты и только ты… Ты умеешь приводить меня в восторг чарами своей любви, и неужели я должен отказаться от тебя теперь, когда получил право наслаждаться всем, что есть прекрасного в этом мире? Неужели мне нельзя будет иметь награду за все мои хлопоты и заботы о государстве? Нет, нет, пусть говорят что угодно, но ты останешься со мной! Тайно? Нет, явно! Я повелитель, я император, мне дозволено все. Я изгоню эту ядовитую ехидну, именующую себя моей женой. Разве дед мой не волен был короновать, кого похочет?! Так я и могу даровать корону всякой, кто будет со мною в моих трудах на благо королевства Прусского.
И опять звериное рычание вырвалось из его груди. В глазах Воронцовой блеснул хищный огонь, однако, лишь графиня повернулась к великому князю, он тут же пригас. Она медленно высвободилась из объятий Петра Федоровича и гибким движением опустилась перед ним на колени, прошептав:
– Ты мой господин и повелитель, делай со мной, что хочешь!
Впрочем, делать начала именно она, и то, что делала Лизанька Воронцова, вознесло великого князя к новым вершинам блаженства. Однако намеренный свидетель сей вакхической сцены остался совершенно спокоен и холоден, в голове еще словно щелкали костяшки счетов, отмечая дебет и кредит, предстоящие расходы и прибытки. Второй свидетель, одобрительно смотревший из своей дубовой рамы, тоже предпочел промолчать, хотя вряд ли увиденное ему понравилось, у короля Фридриха были весьма своеобразные вкусы.
Когда все закончилось, Воронцова поднялась и подошла к шкафу, в котором стояли бутылки, налила большой бокал старого венгерского и протянула его Петру Федоровичу. Тот моментально проглотил его, не разбирая вкуса, и графиня, не помешкав, тут же налила второй. Теперь великий князь пил медленней, по его багровому лицу катились крупные капли пота.
– Так и будет! – уже с некоторой запинкой промолвил он. – Так будет, потому что так должно быть. Я буду царствовать и властвовать для блага своего голштинского народа. Вино и ты, Лизанька, дадите мне радость и блаженство, поможете мне претерпеть тягости жизни в России. – Он уже сам протянул бокал, и Воронцова охотно наполнила его в третий раз. – Ты, ты, нежный друг, будешь моей императрицей. Ж-жена… Какая жена? Я ее вышлю из России, посажу в тюрьму… Нет, в Сибирь, в каторгу… За измену…
Он пошатнулся и обнял графиню, чтобы только не упасть. Сильная, совсем не женская рука Лизаньки поддержала его, и графиня промолвила так тихо, что сие ускользнуло от слуха великого князя:
– Да, строй свои планы, мне нет дела до них. Но корона, корона российская должна быть моей, и она моей будет, чего бы это ни стоило.
Петр Федорович качнулся еще сильнее и повернулся было к кушетке, намереваясь уснуть, как это часто бывало после обильных возлияний, однако ж графиня удержала его. Медово улыбнувшись, она мягко проговорила:
– Сейчас самое время уделить толику внимания нашему другу. Он должен сообщить тебе сведения важности чрезвычайной, которые требуют монаршего внимания и решения беспромедлительного.
Замутненный разум великого князя уловил лишь одно слово «монаршего», и оттого он сразу загорелся.
– Зови, з-зови его сюд-да… – проговорил он и мешком рухнул в кресло, запутавшись в спущенных панталонах.
Графиня укоризненно улыбнулась, подошла к нему, нежно поцеловала и подтянула панталоны, но великий князь уже был не в состоянии даже приподняться и потому так и остался полуодетым. Воронцова поморщилась, но исправить что-либо было уже невозможно. Она тенью проскользнула к двери и осторожно поскреблась, ответом был столь же тихий, незаметный звук. Лизанька толкнула дверь, и в комнату так же незаметно проник Брокдорф. Его хитрые глазки, спрятавшиеся в толстых щеках, моментально обежали комнату, хотя он наверняка почти все видел и слышал благодаря предусмотрительно просверленной дырочке, спрятанной среди позолоченной резьбы, украшающей дверь. Увы, такова особенность почти всех дворцовых дверей…