Белый.

Как мешок из-под муки.

И он сейчас здесь. Мешок сложился так, что я вижу приоткрытый рот и темные дыры глаз.

Как же холодно.

Изо всех сил бью в дверь. Оля не отвечает. Она и смеяться перестала. И эта тишина страшнее всего. Даже страшнее того, что сейчас у меня за спиной.

– ОЛЯ!!! – я срываю голос.

Что-то заставляет меня развернуться.

Движение. Лицо из мешка немного меняется. Один глаз становится чуть больше, рот растягивается в полуулыбке.

Из груди уже рвется крик, но тут я понимаю, что это всего лишь расправляются складки на скомканной ткани. Пересилив себя, подхожу к вороху одежды и поддеваю ногой голову, стараясь не думать, на что она похожа.

Голова не отлетает. Она твердая, но не тяжелая. Оля набила ее чем-то и как-то сумела прикрепить к рубашке, а рубашку к штанам и перчаткам.

Теперь все это разом дернулось от удара.

Отскакиваю.

Уж слишком это похоже на настоящее движение.

Глаза привыкли к темноте. Бочки, кроличьи клетки, маленький столик, на котором сушится укроп.

И как же сильно воняет чем-то.

Одежда лежит теперь грудой. Голова подобрала остальное тело под себя. От моего удара она, конечно, сместилась, но чтобы так…

Сердце сейчас разорвется. Меня тошнит.

Оно шевелится. Оно точно шевелится. Я вдруг думаю: «Мыши. Это мыши забрались туда. Или… или…»

«Кролики».

Взгляд на миг задерживается на кроличьей лапке, потом возвращается к лицу на полу.

Оно поднимается. Сначала медленно, почти незаметно, потом резко взмывает вверх.


Он встает. В моей рубашке, в спортивных штанах Олиного отца, в старых рабочих перчатках. Руки и ноги висят пустыми тряпками, но в нем есть жизнь. Дрожь бежит по всему его телу, словно что-то внутри клубится, переползает с места на место, хочет вырваться наружу.

Еще пару секунд тупо смотрю на него, пытаюсь придумать объяснение, а потом волна паники сметает все, и я кричу так, как никогда прежде не кричал.

Переваливаясь с бока на бок, на непослушных ногах он идет ко мне.

Кисти в перчатках вяло болтаются, но сами руки тянутся, готовые схватить меня.

Смертельно обнять.

Изо всех сил бросаюсь на дверь, падаю. Снова бросаюсь. И снова, и снова. Встаю, прижимаюсь к шершавому дереву, пытаюсь вжаться в него, протиснуться на улицу сквозь щели. Больше ничего не вижу. Глаза заливают слезы.

Слышу, как шаркают его ноги.

Что-то касается шеи, холодное, отвратительно мягкое. С новой силой вжимаюсь в дверь.

Я умру.

Я уже умер. Не здесь, не на бетонном полу сарая, а где-то далеко в поле, на сырой земле, среди скошенной травы. Под ярким солнцем.

На секунду перед глазами мелькает эта картина, а потом чернота.

Черное колесо трактора. Оно заслоняет весь мир.

Открываю глаза. Я и в самом деле лежу на земле. В траве. Только нет никакого трактора и страшного черного колеса.

От прикосновений я вздрагиваю.

– Убежала! – слышу я голос. – Гадина!

Паша.

– Что с тобой? – это уже Лиза.

Начинаю рыдать. Она обнимает меня, а я плачу и плачу.

– Он ходит, – шепчу я. У меня пропал голос. Будто что-то порвалось в горле. К тому же я разучился дышать, хватаю ртом воздух, глотаю его и никак не могу надышаться.

Меня успокаивают, гладят по голове.

– Эти ее тряпки! – говорит Паша. – Она целый день с ними возится. Кукол делает и всяких там чучел. Двигает их, разговаривает. Бывает, аж жутко становится.

– Он шевелился, – голос мой звучит так, словно я говорю через тонкую трубку или замочную скважину.

Лиза выносит из сарая Человечка. То, что от него осталось.


Головы нет. Моя рубашка, спортивные штаны. Оля и в самом деле сшила их между собой. Вижу тонкие аккуратные стежки. И как это я проглядел? Когда она успела это сделать? Где-то еще должны быть нити, за которые она тянула, забравшись, видимо, на крышу.