Он: “Ага, а ты ведь написал и то, что мама сняла рубашку, ты это тоже дашь профессору?”
Я: “Да, и ты можешь поверить, что он не поймет, как можно измять жирафа”.
Он: “А ты ему скажи, что я сам этого не знаю, и тогда он не будет спрашивать, а когда он спросит, что такое измятый жираф, пусть он нам напишет, и мы ему ответим или сейчас напишем, что я сам этого не знаю”.
Я: “Почему же ты пришел ночью?”
Он: “Я этого не знаю”.
Я: “Скажи-ка мне быстро, о чем ты теперь думаешь?”
Он (с юмором): “О малиновом соке”. } Его желания
Я: “О чем еще?”
Он: “О настоящем ружье для убивания насмерть”[17].
Я: “Тебе ведь это не снилось?”
Он: “Наверно, нет; нет – я знаю совершенно определенно”.
Он продолжает рассказывать: “Мама меня так долго просила, чтобы я ей сказал, зачем я приходил ночью. А я этого не хотел сказать, потому что мне было стыдно перед мамой”.
Я: “Почему?”
Он: “Я этого не знаю”.
В действительности жена моя расспрашивала его все утро, пока он не рассказал ей историю с жирафами.
В тот же день находит разгадку фантазия с жирафами.
Большой жираф – это я (большой пенис – длинная шея), измятый жираф – моя жена (ее половые органы), и все это – результат моего разъяснения.
Жираф: см. поездку в Шёнбрунн.
Кроме того, изображения жирафа и слона висят над его кроватью.
Все вместе есть репродукция сцены, повторяющейся в последнее время почти каждое утро. Ганс приходит утром к нам, и моя жена не может удержаться, чтобы не взять его на несколько минут к себе в кровать. Тут я обыкновенно начинаю ее убеждать не делать этого (“большой жираф кричал, потому что я отнял у него измятого”), а она с раздражением мне отвечает, что это бессмысленно, что одна минута не может иметь последствий и т. д. После этого Ганс остается у нее на короткое время (тогда большой жираф перестал кричать и тогда я сел на измятого жирафа).
Разрешение этой семейной сцены, транспонированной на жизнь жирафов, сводится к следующему: ночью у него появилось сильное стремление к матери, к ее ласкам, ее половому органу, и поэтому он пришел в спальню. Все это – продолжение его боязни лошадей».
Я мог бы к остроумному толкованию отца прибавить только следующее: «сесть (Das Drauf setzen) на что-нибудь» у Ганса, вероятно, соответствует представлению об обладании (Besit zergreifen). Все вместе – это фантазия упрямства, которая с чувством удовлетворения связана с победой над сопротивлением отца: «Кричи сколько хочешь, а мама все-таки возьмет меня в кровать, и мама принадлежит мне». Таким образом, за этой фантазией скрывается все то, что предполагает отец: страх, что его не любит мать, потому что его Wiwimacher несравненно меньше, чем у отца.
На следующее утро отец находит подтверждение своего толкования.
“В воскресенье, 28 марта, я еду с Гансом в Лайнц. В дверях, прощаясь, я шутя говорю жене: “Прощай, большой жираф”. Ганс спрашивает: “Почему жираф?” Я: “Большой жираф – это мама”. Ганс: “Неправда, а разве Анна – это измятый жираф?”
В вагоне я разъясняю ему фантазию с жирафами. Он сначала говорит: “Да, это верно”, а затем, когда я ему указал, что большой жираф – это я, так как длинная шея напомнила ему Wiwimacher, он говорит: “У мамы тоже шея как у жирафа – я это видел, когда мама мыла свою белую шею”[18].
В понедельник 30 марта утром Ганс приходит ко мне и говорит: “Слушай, сегодня я себе подумал две вещи. Первая? Я был с тобой в Шёнбрунне у овец, и там мы пролезли под веревки, потом мы это сказали сторожу у входа, а он нас и сцапал”. Вторую он забыл.
По поводу этого я могу заметить следующее: когда мы в воскресенье в зоологическом саду хотели подойти к овцам, оказалось, что это место было огорожено веревкой, так что мы не могли попасть туда. Ганс был весьма удивлен, что ограждение сделано только веревкой, под которую легко пролезть. Я сказал ему, что приличные люди не пролезают под веревку. Ганс заметил, что ведь это так легко сделать. На это я ему сказал, что тогда придет сторож, который такого человека и уведет. У входа в Шёнбрунн стоит гвардеец, о котором я говорил Гансу, что он арестовывает дурных детей.