Мы не будем пока заниматься ни вполне понятным беспокойством отца, ни его первыми попытками объяснения, а в первую очередь рассмотрим представленный материал. Наша задача отнюдь не состоит в том, чтобы сразу «понять» случай болезни; это может удаться только позднее, когда мы получим о нем достаточно впечатлений. Оставим пока неопределенным наше суждение и отнесемся с равным вниманием ко всему, что удалось наблюдать.
Первые сообщения, которые относятся к первым числам января этого, 1908 года гласят:
Ганс (4¾ года) утром приходит к матери с плачем, и на вопрос, почему он плачет, ей говорит: «Когда я спал, я думал, что ты ушла и у меня нет мамы, чтобы к ней прильнуть» (= ласкаться).
Итак, страшный сон.
Нечто подобное я уже подметил летом в Гмундене. Вечерами в постели он чаще всего был очень нежно настроен и однажды сказал примерно так: «Если у меня не будет мамы, если ты уйдешь», или что-то в этом роде; дословно я этого не помню. Когда он пребывал в таком элегическом настроении, мама, к сожалению, всегда брала его к себе в кровать. Примерно 5 января он пришел утром в кровать к матери и сказал по этому случаю: «Знаешь, что сказала тетя М.: „А у него славная писюлька“»[11]. (Четыре недели тому назад тетя М. жила у нас; однажды она увидела, как моя жена купала мальчика, и действительно тихо сказала вышеупомянутое моей жене. Ганс это услышал и попытался использовать.)
7 января он, как обычно, идет с няней в городской парк, на улице начинает плакать и требует, чтобы его отвели домой: он хочет «поласкаться» с матерью. Дома на вопрос, почему он не захотел идти дальше и заплакал, он отвечать не хочет. До самого вечера он, как обычно, весел; вечером он явно испытывает тревогу, плачет, и его невозможно увести от матери; он хочет опять «поласкаться». Затем он опять становится весел и ночью спит хорошо.
8 января жена сама хочет с ним пойти погулять, чтобы посмотреть, что с ним происходит, а именно в Шёнбрунн, куда он очень любит ходить. Он опять начинает плакать, не хочет уходить, боится. Наконец он все же идет, но на улице явно испытывает тревогу. На обратном пути из Шёнбрунна он после долгого сопротивления говорит матери: «Я боялся, что меня укусит лошадь». (В Шёнбрунне, увидев лошадь, он действительно стал беспокойным.) Вечером у него снова случился приступ, похожий на тот, что был за день до этого, с требованием поласкаться. Его успокаивают. Он, в слезах, говорит: «Я знаю, завтра я опять должен буду пойти гулять», а спустя некоторое время: «В комнату придет лошадь».
В тот же день его спрашивает мама: «Быть может, ты трогаешь рукой пипику?» На это он отвечает: «Да, каждый вечер, когда я лежу в кровати». На следующий день, 9 января, перед послеобеденным сном его предостерегают не трогать рукой пипику. Допрошенный после пробуждения, он говорит, что все-таки на короткое время этому предавался.
Итак, это было бы истоком как тревоги, так и фобии. Мы ощущаем, что у нас есть веское основание отделить одно от другого. Впрочем, материал кажется нам вполне достаточным для ориентировки, и ни одна другая временна́я точка не является столь благоприятной для понимания, как эта начальная стадия, которая, к сожалению, по большей части остается без внимания или замалчивается. Нарушение начинается с тревожно-нежных мыслей, а затем со страшного сновидения. Содержание последнего: потерять мать, так что он не может к ней приласкаться. Таким образом, нежность к матери, должно быть, оказалась чрезвычайно усилившейся. Это – основной феномен состояния. В подтверждение вспомним также о двух попытках совращения, предпринятых им по отношению к матери, первая из которых приходится еще на лето, а вторая, незадолго до появления страха улиц, представляет собой прямо-таки рекомендацию своих гениталий. Эта возросшая нежность к матери переходит в тревогу, или, как мы говорим, подвергается вытеснению. Пока еще мы не знаем, откуда происходит толчок к вытеснению; возможно, он объясняется просто интенсивностью побуждения, с которой ребенок не может справиться, возможно, при этом действуют и другие силы, которые нам пока еще неизвестны. Мы узнаем это в дальнейшем. Эта тревога, соответствующая вытесненному эротическому стремлению, как и любая детская тревога, вначале является безобъектной; пока это еще тревога, а не страх. Ребенок [вначале] не может знать, чего он боится, и когда во время первой прогулки с няней Ганс не хочет сказать, чего он боится, то именно потому, что он этого еще не знает. Он говорит то, что знает: что ему на улице не хватает мамы, к которой он может приласкаться, и что он не хочет уходить от мамы. Тут со всей откровенностью он выдает первый смысл своего нерасположения к улице.