Ведь нам – признаемся – не позволено ни объяснять, ни вмешиваться, а только рассказывать.
И к тому же до сих пор не ясно, сколько пролетело (дней или недель?) после этого дара, случайного и напрасного.
В самом деле приезжала из Триеста Алия: дважды – почти не видимая из-за выгружаемых бутиковых коробок; деликатная, но непререкаемая, как улыбка стюардессы, ладонь медсестры. И Дан не успел заметить, когда гардероб начал обдавать его, открываясь, каким-то душистым итальянским полушепотом и когда его перестало раздражать собственное отражение в зеркале.
Как будто растворился и узел между лопатками при вдохе – там больше не запекался фантомным сгустком ничей взгляд в спину. Пропала привычка оглядываться. В каждом седом черногорце перестал мерещиться Джан.
Прямо в Ораховце опробованы были, кажется, все разновидности домашней сливовицы: двумя рюмками, после уборки, чуть ли не каждую неделю его угощала Милица с печальной улыбкой и непременными новостями от младшей дочери, которая неудачно вышла замуж за русского бизнесмена.
И каким-то трогательным – сливовичным – осенним отблеском начали отражать залив дворцы бокельского побережья, когда-то выстроенные воинами и мореходами в вековых – видимо, венецианских – грезах.
Перестали удивлять здешние полудеревенские музеи, но все подозрительнее поглядывали окаменевшие ангелы из-за каждого угла: с барельефов баптистериев и фамильных гербов, с реликвариев и кафедральных фронтонов. И опять же не ясно, когда он догадался, что все они на одно лицо, а потом и вспомнил, где встречал это лицо: неподалеку, на полу римской виллы, раскопанной археологами в городке Рисане, полулежал на вспухших крыльях мозаический Гипнос – одутловатый, забывчивый бог сновидений, спустившийся сюда на две тысячи лет раньше.
И уж, конечно, нельзя посчитать, сколько раз с тех пор он проговорил в нависающую слева слоистую тень микрофона: «В эфире – русское "Радио Монтенегро"».
Мы не знаем даже, когда он произносил это, не веря себе, и как часто – не слыша себя. Некоторые вообще сомневаются, мог ли тот, кого мы условились называть Даном, говорить или читать вслух вот так – в черную дыру, не понимая, слушает ли его хотя бы одна живая душа.
Но как раз над этим, подсказывают нам, он и размышлял, спускаясь однажды по улочке Занатской к Святому Луке. Он искал сходства и различия. Похожа ли, спрашивал он себя, речь сочинителя, уплывающая в эфир (пусть и на определенной волне) и тонущая в молчании безграничных пространств, – похожа ли на его же речь в те минуты, когда он толкует сам с собой? Ведь тут, собственно, любопытно даже не то, о чем речь, а то, кто это и с кем, собственно, разговаривает?
Здесь он повернул направо, обогнул дворец Ломбардич и возле знаменитого фонтана Карампана увидел ту, что представлялась Артичеллой.
Не фонтан, а колодец, поправляют внимательные, да и тот – декоративный; и поначалу, кстати, в глаза ему брызнуло всплеском линий и черточек, как бывает, если проснуться внезапно: петлистая вязь прославленной решетки, ломаный росчерк зонтика-трости над брусчаткой, и только потом – полуизгиб руки и откинутый ветром лососевый редингот.
Артичелла, облокотившись на крохотный барный столик у колодезной ограды, улыбалась так, как будто давно заметила его на площади:
«В Которе не назначают свиданий, знаете? Не потому, что город маленький, а потому, что он, как говорят, сам решает, где устроить людям встречу… Я уже начинаю верить в это. Но сегодня просто полный Голливуд, шоу Трумэна. Лучшего места не придумаешь. Вот в этом дворце за вашей спиной довольно долго располагалось русское посольство. А колодец когда-то был единственным источником пресной воды, главным местом свиданий, естественно, и вообще источником всего: городских сплетен, романов, интриг – особенно при венецианцах. Представляете, сколько кровавых ладоней и губ любовников было обмыто под его водой?