Знакомство с Ахматовой у каждого из трех мемуаристов складывалось по-своему. Кривулин, пришедший к ней в 1960 г. шестнадцатилетним, говорит:

“Мы все глупые тогда были. (…) Но ей ужасно нравилась эта наивность. Насколько я понимаю, она нуждалась в моем удивлении, в такой реакции, которая в другом возрасте уже невозможна. Я думаю, что у нее была очень глубокая человеческая связь с подростками. Она вообще любила подростков – девочек, мальчиков. С ними она чувствовала себя необыкновенно свободно”.

Кривулин замечательно описывает Ахматову и общение с ней (заметив, впрочем, что «общение» – это не ее слово):

“Это была, конечно, школа. Школа поэзии как состояния. Как театра и не театра. Как такого бытия, где нет границы между подмостками и бытовой жизнью. Все время был какой-то внутренний расчет: каждое слово взвешено, продумано, как оно будет сказано, интонировано, обыграно. И тут не так важна была тема – сама речь доставляла наслаждение. Она превращалась в интеллектуальную игру (…) Это не было чем-то натужным. По многим воспоминаниям Ахматова предстает человеком, возведенным на котурны. Нет, этого не было, Ахматова – очень разумный человек. А была постоянная игра с историей, с людьми, с ситуациями. (…)

И вот главное: результат был такой, что каждый раз, возвращаясь от Ахматовой, я ощущал себя каким-то значительным человеком. (…)

Это были, конечно, странные разговоры. Если перевести их на бумагу и не интонировать, как она интонировала, то ничего особенного не получится. Но интонация сообщала гениальный стиль произнесения. Какой-то такой дополнительный смысл, который сейчас уже восстановить невозможно”.

Томас Венцлова попал к Ахматовой, по его словам, «очень поздно» (он ведь на семь лет старше Кривулина): сначала случайно, в начале 60-х, а всерьез – только в 1964-м, и затем он принес ей книжку литовских переводов ее стихов, где были и его переводы. Помню, Анна Андреевна при мне сказала, что, по словам Вяч. Вс. Иванова, из всех переводов ее стихов на все языки самые лучшие – переводы Томаса Венцловы на литовский. В одну из московских встреч (которая оказалась последней) Анна Андреевна внезапно спросила Томаса: «Легко ли меня переводить?» Тот ответил: «Очень трудно. Я переводил Пастернака, и там я позволял себе отсебятину. Когда переводишь Ахматову, отсебятины допускать нельзя, надо, чтобы было более или менее слово в слово и при этом сохранялся рисунок стиха. И вот это безумно трудно».

“Она, – продолжает Томас, – ответила: «Я так и думала», – и была очень довольна”.

О стихах, своих и чужих, Ахматова думала много, неустанно, притом и как поэт, и как очевидец их (стихов, и не только современных ей) жизни, и как историк и даже теоретик литературы. Томас Венцлова приводит ее слова, которые он тогда же, вернувшись от Ахматовой, записал в дневник:

“Блока сейчас не любят. Одни молодые люди говорят, что его стихи – это как бы непреходящее, но не нужное, а другие, прыткие, просто совсем не принимают. Он ведь великий поэт («великий» было сказано с нажимом), а ничто от него не пошло. Мы же были изгои, нас так ругали, как сейчас никому и не снилось. А от акмеизма все пошло. Мандельштама никто не знал, не знал, а потом после смерти – такое!”

Самым замечательным в этой книге мне представляется весь блок материалов Владимира Муравьева (1939–2001). Начинается он с материалов о нем: его собственных «Автобиографических кроков» и написанного после его смерти очерка Григория Померанца – и продолжается уже собственно ахматовскими материалами: две мемуарных беседы и короткая, но очень глубокая заметка «Бег времени. Примечания к названию Седьмого сборника стихотворений Анны Ахматовой», написанная при ее жизни, в 1963 году.