) за многочисленными индивидами, действующими на самых разных социальных уровнях – субъектности не только в смысле способности избегать, саботировать или оппортунистически использовать исходящее из центра движение к «модерности», но и в смысле способности самим активно порождать такие изменения посредством целенаправленных, сознательных и стратегических действий24. Наконец, мы должны объяснить, почему институты, которые мы – в ретроспективе – воспринимаем как модерные, «рациональные» и «регулярные», были выгодны этим игрокам настолько, что они готовы были прилагать значительные усилия для их создания. Говоря иначе, наше объяснение должно демонстрировать, как именно эти институты возникали в итоге многоуровневой и многовекторной конкуренции между различными игроками, действовавшими каждый в своих собственных интересах.

Именно такой нарратив предлагается в последнее время в целом ряде исследований: Гая Роулендса об армии Людовика XIV; Джейкоба Скролла о механизмах сбора информации в эпоху Кольбера; Аарона Грэма о роли партийной борьбы и неформальных социальных сетей в институционализации современных бюджетных процедур в Англии начала 1700-х годов; или Андре Уэйкфилда о том, как «изобретатели-предприниматели в сфере государственных финансов», как он их называет, создавали практики «регулярного полицейского государства» в немецких княжествах25. Ярче всего эту парадигму возникновения раннемодерного государства формулирует Гай Роулендс: в его описании даже траектория колоссального роста французской регулярной армии в эпоху Людовика XIV «определялась не задачами „модернизации“ и „рационализации“, а частными интересами тысяч представителей элит, начиная с самого монарха и заканчивая мелкими провинциальным дворянством и городской буржуазией»26. Возможно, «регулярное полицейское государство», как пишет Уэйкфилд в своем ревизионистском исследовании камерализма, в этом смысле вообще было «всего лишь бумажным тигром», «пустой фантазией»27?

Обращаясь к России XVIII века, уместно вспомнить, что еще Дэвид Л. Рансел предположил, что соперничество между придворными кликами в екатерининской России не только определяло ход политического процесса, но и прямо способствовало становлению «систематического государственного управления». Хотя «способность государственных деятелей управлять, даже способность реформаторов реформировать зависела от поддержания традиционных иерархий патронажа, через которые и можно было добиваться желаемых результатов», разворачивавшееся за бюрократическим фасадом соперничество между такими патрон-клиентскими сетями «в долгосрочной перспективе играло важную роль в закреплении представлений об эффективности юридических норм». И наоборот, хотя предложения реформаторов могли «утверждать главенство объективных, юридических стандартов по сравнению с личностными соображениями», эти рационально-правовые нормы должны были «служить инструментами в столкновениях между борющимися за власть патрон-клиентскими и клановыми группировками». Например, предложения о создании некоего высшего совета, который бы поставил исполнение монархом своих правительственных функций на регулярную основу, неизбежно исходили от представителей тех придворных клик, которые в данный момент теряли позиции и стремились таким образом избежать маргинализации. И наоборот, вельможи, пользующиеся полным доверием монарха, никогда не предлагали подобных реформ, поскольку создание такого совета неизбежно ограничило бы их возможность действовать по своему усмотрению28.

Целый ряд работ последних лет, так или иначе, рассматривает эволюцию институтов раннемодерного государства под сходным углом зрения. Е. В. Анисимов напоминает нам, что возникновение допетровских приказов, а затем и ранних петровских правительственных органов на практике принимало форму постепенной институционализации конкретного, частного поручения, данного государем тому или иному сановнику