– Дабы, хотя отчасти, компенсировать ущерб, нанесённый вам по моей вине, я предлагаю занять место своего помощника. – Торжественно возвестил он.
Я пыталась возразить, основывая отказ тем, что «моё образование никак не…»
– Деточка! Так и я ни разу не юрист! Я архитектор! – Воскликнул он, и тепло, по-отечески, обнял.
Ту мимолётную и продолжительную паузу между прошлым и будущим, когда моя тугая на цифры память, волшебным образом впитывала номера, суть, логику и текст законов, я вспоминаю с неизъяснимым удовольствием, с уважением к себе и обожаемому наставнику. Восхищение его гением породило уверенность в собственных силах, коей так не хватало… И, через некоторое время, обнявшись на прощание, мы пошли, каждый своим путём.
Архитектор, стряпчий… Павел Лейбович Райский, подростком переживший блокаду, получивший Сталинскую премию второй степени за восстановление Петергофа, рождённый в Ленинграде чудесным воскресным днём 12 января 1930 года… Отвергаемая рассудком вторая дата на его надгробии, перечёркнута линией жизни, что тянется через сотни судеб людей, которым он хотел и сумел помочь.
Успеть
Пара ласточек попеременно толкает плечом в окно. Резвятся, словно голубки8. Обопрутся, прижмутся друг к дружке, взлетят, кружась, крыло о крыло, как рука об руку, и – в разные стороны, – она к дому, он будто бы прочь. И возвращаясь, раз за разом, гулко бьются о стекло ещё и ещё…
– Ну, что же вы, осторожнее, расшибётесь! – Пугаюсь я.
То и дело заглядывая мне в глаза, тут же невдалеке распевается шмель. «До» первой октавы тянет так, как не пропеть больше никому. В хоре он не так хорош, но соло…
Напившись досыта аперитива древесных соков и вежливо облетев шмеля, на подоконник присаживается дятел. Ему, привыкшему за зиму завтракать почти что за одним столом со мной, не хватает теперь внимания и привета, как часто не достаёт его прочим всем.
– Здорово, дятел! Как жизнь! – Радуюсь ему я.
Слегка распустив замысловатый узел своего галстуха9, дятел сверкает в ответ сперва одним глазом, потом другим. Коротко вздыхает, приоткрыв клюв, кивает мелко, но опомнившись не вдруг, сочтя то недозволенным панибратством даже среди своих, склоняется низко и долго. После, рассматривая друг друга, мы с грустью осознаём, что кончилось время наших утренних посиделок. Пока, по-крайней мере, не до них. Чтобы не терзать меня дольше, и не страдать самому, дятел решается взлететь. Удивительно, но ему удаётся сделать это так деликатно, вежливо, не подставляя спины, вполоборота… Направляясь к своему дуплу, он ласково задевает яркие кудри дуба, ероша их крылом, и кричит мне что-то ободряющее издали.
Я гляжу ему вслед и чувствую, как слеза украдкой пробирается от щеки до подбородка и растекается у шеи на воротнике. Вот уж, никогда не думал, что буду сокрушаться об ушедшей… зиме.
Стряхнув с себя наваждение малодушия, беру из сеней мелкую сеть и направляюсь к пруду. Там, удерживаясь на плаву, дожидаются меня чуть ли не с ночи жуки, бабочки, мухи, и запоздавшие к закрытию улья пчёлы. Всем нужно дать шанс выжить, врачуя10 не от того, что кто-то по нраву, но из-за внутреннего побуждения сделать это.
Развесив влажную сетку сушиться на забор, присаживаюсь на горячий порог. Держась по-прежнему рядом, ласточки кубарем скатываются с облаков едва ли не за шиворот. Птиц тревожит и нежит близость друг друга. Весенняя истома, коснувшаяся их, закончится скорее, чем надоест. И надо успеть, поторопиться, дабы насладиться ею сполна…
Маленький лесной солдат
Трясогузка усердствовала, боронила грядку тропинки. Козачёк11 трудился наперегонки с нею, что часто оканчивалось плачевным для него образом, ибо трясогузка глотала его заместо семени, которое они заприметили сообща. Лесной клоп, хотя и был материалист, приземлённостью