С половой зрелостью ко мне пришли первые мигрени. Моя мать тоже от них страдала. Раз или два в неделю она приходила с работы рано и запиралась в своей комнате в темноте. Бабушка клала ей на голову что-то холодное – замороженный кусок мяса, картошку или огурец, – и всем было запрещено производить какие-либо звуки в квартире. Даница, конечно, никогда не жаловалась – такова была ее спартанская решимость.

Я не могла проверить, насколько болезненными были мои мигрени, – мать никогда не рассказывала про свои и никогда не проявляла сочувствия ко мне. Приступы длились целые сутки. Я лежала в постели, изредка выбегая в ванную, чтобы поблевать и опорожнить кишечник одновременно. От этого боль только усиливалась. Я приучала себя лежать неподвижно в определенной позе – рука на лбу, ноги полностью вытянуты, голова наклонена определенным образом. Казалось, это немного облегчало агонию. Так я начала учиться принимать и преодолевать боль и страх.

Примерно в то же время в шкафу под простынями я обнаружила документы о разводе родителей. Но еще три года они продолжали жить вместе, в аду, продолжая спать в одной спальне с пистолетами у изголовья. Ужаснее всего было, когда отец возвращался домой посреди ночи, мать приходила в бешенство, и они начинали лупить друг друга. Потом она прибегала в мою спальню, выдергивала меня из постели и держала перед собой как щит, чтобы он прекратил ее бить. Она никогда не выволакивала моего брата, всегда только меня.


Мой брат Велимир. 1962


Даже сейчас я не переношу, когда кто-то повышает голос со злости. Когда это происходит, я просто столбенею. Как будто от инъекции – я просто не могу пошевелиться. Это автоматическая реакция. Я могу разозлиться и сама, но на то, чтобы начать кричать от злости, мне нужно время. Это требует огромных затрат энергии. Я иногда кричу в своих работах, это один из способов избавиться от собственных демонов. Но это не то же самое, что кричать на кого-то.

Мой отец продолжал быть мне другом, а мать все больше становилась врагом. Когда мне было четырнадцать, она стала югославским послом ЮНЕСКО в Париже, и ей приходилось оставаться там месяцами. Когда она уехала в первый раз, отец принес в гостиную большие гвозди, взобрался на стремянку и забил их в потолок. Штукатурка была везде! На гвозди он повесил качели для нас с братом – мы были в восторге. Мы были на небесах – это была абсолютная свобода. Мать вернулась и взорвалась, увидев это. Качели сняли.

На мой четырнадцатый день рождения отец подарил мне оружие. Это был красивый маленький пистолет с рукояткой цвета слоновой кости и серебряным стволом с гравировкой. «Чтобы носить в твоей сумочке», – объяснил он. Я так никогда и не поняла, шутил он или нет. Он хотел, чтобы я научилась стрелять, поэтому я пошла в лес и пару раз выстрелила, потом случайно уронила пистолет в глубокий снег. Найти его я уже не смогла.

Еще, когда мне было четырнадцать, отец взял меня с собой в стрип-клуб. Это было дико непозволительно, но я не задавала вопросов.

Я хотела нейлоновые чулки, запретную вещь, по понятиям моей матери, – только проститутки носили такие. Отец купил мне чулки. Мать выбросила их в окно. Я знала, что с его стороны это была взятка, чтобы я любила его и не рассказывала матери о его выходках, но мать и так знала обо всем.

Она запрещала нам с братом приводить домой друзей, потому что до смерти боялась микробов. Мы были такими стеснительными, другие дети дразнили нас.

Однажды моя школа участвовала в программе обмена учениками с Хорватией. Я жила у хорватской девочки в Загребе – у нее была самая замечательная семья. Ее родители любили друг друга и своих детей, во время еды они вместе садились за стол, разговаривали и много смеялись. Потом девочка приехала в мою семью – и я была в ужасе. Мы не разговаривали. Мы не смеялись. Мы даже не собирались вместе. Мне было так стыдно за себя, за свою семью, за полное отсутствие любви в моем доме – это чувство стыда было сжигающим, словно ад.