Последние годы стареющий на глазах генсек вызывал сначала раздражение и стыд за государство (все же лицо страны), потом нескрываемые смешки и анекдоты и, наконец, жалость, которую испытывает молодой и здоровый человек к немощному старцу, интуитивно предчувствуя в нем и собственное будущее…
Впрочем, и все политбюро, собранное из чересчур строгих и недобрых на вид дедушек, тоже не вызывало ничего, кроме сочувствия.
Последние годы в обществе зрело ожидание перемен. И, насколько Жовнер теперь понимал, оно нарастало именно ближе к центру, к кремлевской стене, за которой и прятались грозные старички. В Сибири, отвлекаемой от проблем и «разрешающейся» то одной, то другой грандиозной стройкой (а они действительно были грандиозные, со звучными названиями: КАТЭК, Самотлор, БАМ), о необходимости перемен задумывались немногие: энтузиастам и рвачам за работой не до того (первые не щадили себя во имя идеи, вторые – денег), а у комсомольских активистов вообще не было времени думать – надо было претворять грандиозные планы партии и комсомола в жизнь.
Другое дело – здесь, на юге, пусть и не в самом центре страны, но в местах, издавна обжитых, более близких к столице, где эпоха освоения и больших строек осталась в прошлом и уже сами партийные и комсомольские лидеры начинали понимать неизбежность перемен, отчего за исполнение установок, спускаемых сверху, брались не столь яро, а на вышестоящие решения реагировали зачастую формально, смещая акценты от бескорыстного служения стране и народу на обустраивание собственного быта и быта родных и друзей.
Дедушки из политбюро все чаще становились героями самого короткого литературного жанра – анекдотов, которые имели широкое хождение не только в народе и партии, но и в преданном комитете государственной безопасности.
И вот человек, которому суждено было многие годы быть правителем огромной державы, с чьим именем была связана целая эпоха жизни страны, выпавшая на отрочество и юность поколения Жовнера, ушел в мир иной, вызвав вместо сожаления и печали надежду на неизбежные перемены.
Но надежде не суждено было сбыться: его место занял столь же больной соратник.
Накопившееся ожидание не исчезло, оно перешло на новый уровень ироничного отношения, тайного бунта, не уходящего раздражения.
Немощный государственный механизм, замерший было в преддверии если не встряски, то хотя бы хорошей смазки и ожидавший этого, вновь продолжил медленное движение, скрипя, треща, напрягаясь, изо всех сил тщась, но уже явно не набирая даже той, что была еще совсем недавно, скорости…
То ли от несбывшихся надежд, то ли от напряженной работы в дни всесоюзных похорон, когда просиживали за полночь, отслеживая телетайпные ленты, читая в две-три «свежих головы», готовя соответствующие моменту собственные материалы, наступила апатия.
Неделю неприкаянно бродили по редакции (за исключением Кости Гаузова – в спортивном календаре страны и края все шло без сбоев), заходя в кабинеты друг к другу, болтая ни о чем, но думая об одном и том же и все еще надеясь на чудо обновления…
Даже Кантаров никого не подгонял и сам заводил праздные разговоры, просиживая в кабинете Березина, который в эти дни в полной мере ощутил статус пусть и маленького, но все-таки партийного секретаря. Пару раз Кантаров заводил разговор и с Жовнером, не скрывая своего отношения к происшедшему и высказывая крамольные мысли о существующем строе, но Сашка, ссылаясь на то, что далек от всякой политики, от них уходил – между ними уже выросла стена, которую он не хотел преодолевать…
…Наконец-то выкроили время, чтобы посидеть вдвоем с Красавиным. Закрылись в его кабинете, когда в редакции оставались лишь Кантаров и редактор, распечатали бутылку коньяка, нарезали колбасы и сыра и не столько пили, сколько говорили о том, что произошло в стране, стараясь угадать, что будет. А когда отзвучали в коридоре шаги редактора, а затем ушел и Кантаров, дернувший пару раз дверь кабинета, заговорили громче и откровеннее, понимая, что сторожу-пенсионеру, закрывшему входную дверь и устроившемуся в кабинете редактора перед телевизором, не до них.