Но ты трезв, и это видят господа милиционеры.
Они что-то пишут в замусоленном журнале. Лица у них кавказские; кругом убогая утварь, запах кислятины, и тебе кажется, что ты в пригородном вокзале Махачкалы. Наконец обращаются к тебе, вскользь разглядывая поцарапанное лицо.
– Ты что нэ знаешь, что курить в крытом помещении вокзала запрэщаэтся?
– Чё-о?
– В саранчо!
– Подписывай бумагу, – говорит сержант.
– Или будэшь сидэть до утра, – подхватывает другой. – Свидэтэли эсть, – показывает на урок, запертых в обезьяннике.
– Короче, плати штраф и уе…
– У. е. у меня нет, только рубли, – отвечаешь ты, сдавшись.
– …! – полностью проговаривает матерное слово сержант, выхватывая из рук жалкую твою наличку.
Ты выбираешься на улицу и закуриваешь с нарочито весёлым видом, будто вышел из кинотеатра после просмотра комедии. Однако на тебя никто не обращает внимания. Даже если б ты был голый, лаял, пел или взлетал бы опять нагишом в балетном антраша. С уклонами то вправо, то влево. И, может, посмотрели б лишь тогда, и то с укоризной за неуменье, когда б упал, не придержавший для равновесия паха. Это Москва! Наготу здесь обожают.
В этом ты убедился вчера ночью, когда земляк подвозил тебя на «шестёрке». На Тверском бульваре сзади вас осветила яркая фара. Одноглазый автомобиль, моргая, требовал места для обгона! Причём, со стороны чугунной ограды. «Он чё – глист? Там расстояние с локоть!» – чертыхался земляк. Но одноглазый протиснулся, вылез вперёд и стал мотоциклом! Это была японская «Ямаха». А потом мир качнулся… На задке мотоцикла сидела голая девица! Курчавая, как ангелок, завалясь вперёд, она обнимала мотоциклиста. Из-за вздёрнутого сиденья «Ямахи» её плеч почти не было видно. Зато явно выделялась выдвинутая задница. В свете фар она сияла, как луна, полная, белая, несоизмеримая с белокурой головкой. Мелькала пунктиром, будто неслась на метле, – мимо чугунной ограды, дворцов, колонн. Как будто махнула изумлённому в поздней творческой догадке гранитному Гоголю. Газ – и нет…
Ты идёшь в сторону Ярославского вокзала. Кругом ларьки. Там и сям сидят продавщицы. И опять татарки. Скорее всего, нижегородские. Несмотря на финно-угорские скулы, выщипанные брови, срезанные косы, в которые их бабки вплетали когда-то просверленные монеты с изображением «падши», не всякий орнитолог различит этих птах. Они притихли в мимикрии, чтоб не оштрафовали за отсутствие московской регистрации. Сколько на них золота, как любят эти азиатки украшения, кольца, серьги.
– Исанме, матурым! – склабишься ты, мол, здравствуй, красавица!
– Чио? – торговка выпячивает нижнюю губу, недоумённо враждебна, и азиатская скула тотчас превращается в мослак среднерусской бабы. Ты видишь даже её подворье с визжащими поросятами, угол горницы, заставленный иконами… Вот нагнулась, перебирает картонные коробки, в разрезе кофточки видно: прилип к влажной коже между грудей нашейный крестик.
Но нет, не обманешь! – противишься ты. – Это крещёная татарка, кряшенка.
А вообще, кто они, эти россияне? Национальные омутки, оставшиеся после океанской волны великих переселений? Поморы-новгородцы или полукрымцы с рязанщины? Или мордва, замешанная на вятицком маслице? Или перчённая мишарским норовом, податливая, как тесто, марийская особь? Иваны, родства не помнящие! Киевская набожность, финно-угорская робость, ордынская оголтелость, – может, всё это и есть соответственно: венценостность, всепрощенье и тот самый «беспощадный» бунт. Когда одна нация молится, другая режет, а третья плачет, чтобы простить. И всё в одном стакане! Вот она, загадка русской души! Неуловимая, как тайна напёрсточника. Шарик один, а колпаки разные. Поди, выскреби татарина, мордву или скифа! А во власти – всё «рука Кремля!», нетленная длань Шемяки, с его, Шемякиным, судом, грозящая чуждым пределам из загробья.