во мне, невидимый и неведомый яд, то, что убивает собак и отключает моего папу, оно пугает. Я не знаю, как оно работает. Пока что, кажется, оно действует, когда я нахожусь рядом с кем-то, но Роджер намекал на что-то еще. Если он имел в виду эту силу, то где гарантия, что она не может пробраться через компьютер в Хлою?

Наверное, я параноик. А то и вовсе умалишенный.

Иногда я думаю, что книгу и письмо он дал только для того, чтобы заморочить мне голову, что именно так злодеи и творят свои злодейства. Беру куртку, смотрю в зеркало и думаю: «Ну же, пойди к ее дому или туда, где она работает, и поцелуй же ее наконец».

И тут же вспоминаю неподвижное тельце Коди.

Время уходит. Рано или поздно ей это надоест. Ей захочется большего. Каждый день я жду от нее страшных слов: «Нам нужно прекратить разговаривать». Но она, должно быть, тоже чувствует это, связь, то, что есть между нами.

Мой психолог, Беверли, говорит, что я не паразит. Она старше моей мамы, но младше бабушки, и мы общаемся по «скайпу» раз или два в неделю. Я не рассказываю ей о моей теории Данвича, но мне удобно притворяться, что она в курсе всей моей истории.

– Итак, – говорит Беверли. – Твоя мама получила результаты тестов?

– Да, – отвечаю я. – Волчанки у нее нет.

– Что ж, это хорошие новости, Джон.

Она порой немножко чересчур бодрится или, может быть, делает это намеренно, чтобы вывести меня из себя. Я тут же начинаю возражать, говорить, что не все так просто.

Хорошие новости. Моя мама слаба и больна, она постоянно теряет сознание, у нее плохая координация и идет носом кровь. Папа то и дело засыпает. Они оба больны, и врачи никак не могут определить, что же такое с ними происходит.

– Джон, ты ни в чем не виноват, – как обычно, говорит Беверли.

Это самая трудная часть сеанса, когда я хочу сказать, что она не понимает, что, возможно, они заболели из-за меня. Буквально. Она говорит об эмоциях и стрессе, но не понимает, что это нечто во мне, не в ее книгах. Если сказать ей все, она, скорее всего, направит меня в больницу, где разгадывают пазлы и принимают лекарства.

А потом она повторяет то, что говорит каждую неделю, предупреждение, касающееся столь многого в моей жизни: «Наше время истекло».

Я до сих пор не нашел Роджера, и у копов нет никаких зацепок. После разговора с Беверли я всегда звоню детективу Шакалису.

– Привет, – говорю я на его голосовую почту. – Это Джон Бронсон. Я только хочу узнать, есть ли что новое по Роджеру Блэру.

Через несколько минут получаю в ответ пустую отговорку: «Не тревожься, Джон. Ты в добром здравии, будь счастлив. Постарайся, Джон. Если что-то отыщется, мы сообщим».

Но я не могу быть счастливым. У меня слишком много вопросов к Роджеру. На каждой странице этой дурацкой книжонки теперь мои пометки. Что он хотел сказать? Я не нахожу ответа. Лавкрафт часто упоминает тот факт, что Уилбур был альбиносом. Я спросил у родителей, знают ли они об альбиносах в нашей семье, но они посмотрели на меня и рассмеялись, а папа сказал: «Словошотландец“ – эвфемизм слова „альбинос“, но почему ты спрашиваешь?» Я солгал, сославшись на какое-то задание по школьной программе.

Натягиваю на голову одеяло. Пытаюсь пробиться сквозь туман четырех лет. Мысленно бреду через лес. Слышал ли я что-нибудь за все это время? Открылись ли хотя бы раз мои глаза; не сохранился ли в глубине памяти какой-то образ? Нес ли меня Роджер на себе или вез в какой-нибудь тачке? Ждал ли его сообщник с машиной или он действовал один? Молчал ли он или бормотал что-то? Сопротивлялся ли я?

В дверь стучит мама.

– Проголодался?