В оценке личности и роли Мандзони для итальянской культуры Никитенко следует за уже сложившейся репутацией автора: «Он взялся руководить соотечественников по пути к нравственному усовершенствованию, в котором видел вернейший способ избавления Италии от чужеземного ига»; «искренний католик по убеждению», проповедовавший безграничную терпимость, братскую всепрощающую любовь» (Беседа, IX, 283).
Говоря о новаторстве итальянского писателя, рецензент также остается в рамках признания его заслуг романтиками, видевшими в нем воспевателя национального духа: раньше итальянцы ценили поэмы и драмы, подвиги героев, страсти, Мандзони повернул литературу к описанию «скромных добродетелей и мелких пороков частного быта и тихих радостей и печалей домашнего очага» (Беседа IX, 280). С творением Мандзони европейскому роману предстояло «ступить на почву историческую», это была новая «степень эпопеи», это был «способ к разработке и развитию национального самопознания и глубокий нравственно-патриотический смысл» (Беседа, IX, 281). Рецензент дает самую высокую оценку «Обрученным» как вершине и торжеству романтизма, отмечая при этом, что роману Мандзони свойственны два условия совершеннейшего произведения, а именно: строгое преследование серьезной цели с почти безукоризненным художественным мастерством (Беседа, IX, 284). Оценка Никитенко лежала в русле эстетических задач, какими их видели итальянские романтики.
Впрочем, рецензент рассказывает о недовольстве немецкой критики тем, что исторические эпизоды «Обрученных» превалируют над основным действием романа. Русский рецензент им возражает: «Пусть Ренцо и Лучия не настоящие герои, тем не менее скромная история их любви служит крепким звеном, прочно соединяющим между собой звенья рассказа, которому без того действительно не доставало бы ни целостности, ни единства» (Беседа, IX, 363).
Далее Никитенко отметила универсальность содержания романа: «космополитизм мыслей и чувства» (Беседа, XI, 360), авторский «интерес к крупным историческим явлениям и движениям масс», к «судьбе частных лиц», находящихся во взаимосвязи с глобальными событиями, от чего «весь роман получает характер широкой драмы». В общей оценке заслуг Мандзони, высказанной русским рецензентом, на наш взгляд, появляются новые обертоны, соответствующие достижениям русской прозы второй половины XIX века – И. С. Тургенева, Ф. М. Достоевского, Л. Н. Толстого. Чтобы подтвердить это наблюдение, обратимся к двум фрагментам.
В первом из них определенно звучит терминология русской критики пост-натуральной школы:
К чему он (Мандзони – С. К.) не прикасается, то немедленно получает жизнь и рельефность. Причину этому, кроме сильного дарования, следует искать в искренности и прочности его религиозно-нравственных воззрений и в проистекающей из них определенности стремлений <…> Эта сознательность <…> сообщает его поэтическим вымыслам ту отчетливость концепции, которая приводит к созданию в высшей степени типических образов (Беседа, XI, 365; курсив мой – С. К.).
Другой отрывок касается оценки изображения внутренних борений в человеке, убедительности душевного переворота героя Безымённого: «Манцони можно сделать упрек за то, что он недостаточно мотивирует совершающийся в нем нравственный переворот. Автор, правда, намекает на снедавшее Неизвестного с некоторых пор недовольство своим образом жизни, но слишком смутно и все это событие имеет вид чуда» (Беседа, XI, 366; курсив мой – С. К.). В этом упреке в недостаточности психологизма отражается опыт чтения рецензентом современной русской прозы, в том числе Достоевского, на роман «Бедные люди» которого отцом С. Никитенко в свое время была написана рецензия.