…Иногда я терпеливо оглядывал Веру с ног до головы, пользуясь тем, что она опускает глаза, и диву давался, как может так много мочь человек? Признаюсь, я даже понежил в себе образы удовольствий, которые я находил бы в общении с таким человеком. Но что она говорит? Нет, она больше, чем женщина. Она и говорила как-то особенно – медленно, без остановки; то есть монотонно, как будто читала с листа давно заученный текст. Иногда густо краснела, точно стыдилась за то, что говорила мне и за страх нарушить необходимым ходом жизни обязанности ее нравственного поведения. Короче, как она признавалась, она всё «слышала». Даже – едва уловимые звуки, производимые у «него» за дверью. Ни у кого больше, только у него… За дверью и в пространстве, ближнем к самому нему.  Она видит всё, что смежно ему вокруг, как будто всегда присутствует рядом с ним.

     Я попросил с этого момента быть ей очень последовательной и неторопливой.

     …Узнав всё, что она могла или сочла нужным поведать мне, я теперь достаточно и точно изложу вам всё по своей ёмкой памяти, – с той лишь разительной разницей, что буду говорить своими словами, – всю хронологию следующей друг за другом череды событий, в которые впряли мы – агентство «Соболь» и целый полк  автоматчиков подразделения внутренних войск, и, в частности, я и моя семья.

     Даже поведаю то, что из области переживаний самого Эвергетова.

     Так что отсюда я буду приводить уже дословные откровения ее «третьего глаза».

– …Как он не желал признаваться себе в том, что им стала повелевать власть избранной кем-то судьбы! Как будто помимо его воли он подошел к краю одному ему видимого воздушного тромба, и равнодушно, точно он ни в чем не замешанный, заглянул в его коварную сердцевину, и руководить им с той поры стала в жизни неуступчивая, неотвратимая  похоть Сатаны.

     Обремененный суеверием, он как мог еще первое время старался, держался, силился как-то обуздать свое подчинение, да куда там!..



     Другим вечером Вера добавила. (Она словно перестала дышать, надолго войдя в настройку своего немыслимого инструмента. Она и говорить стала стилем телеграфным, лаконичным):

– Стенопись… Плакаты… Занавеси фалдами торжественны… Вижу одного персоналия плаката – муху. Она ползет вдоль светлого исподнизу брюшка змеи!

     Голос Веры плавно взбегал с нисходящей интонации на высокую, то наоборот – до basso buffo.

– У края пропасти топчется косяк коняг – ох как жутко носят боками, это небесный ямщик горячит животину!..

– Гурман от музыки, – набавляла она. – Тешит на досуге слух упругими басами – полагает отгоняет неизбывную тоску о близких, которых ему сейчас явно не достает… А их – нет. Все уже – в мире ином. Ему – двадцать пять. Тенелюб. Эгоцентрик. Его внешняя повседневная жизнь это – выходная роль, мишура. А гвоздевой же номер программы его жизни – злодеяния.

     Ему осталась «двушка» на южной окраине Москвы после кончины матери, и уютно-душный интерьер усугубляет и без того ярко-выраженную мужскую рассредоточенность. Больше скажу: когда музыка стихает и она не мешает комнатной тишине, обволакивающей его сознание, – он, Евгений, (теперь он – предмет пристального моего и вашего рассмотрения!) ищет убежища на воздухе, прочь от текучих извивов мебельных накладок и от так больно набившего оскомину «потертого шика»! Ведь, в сущности, он – куратор, куратор наследия своей семьи, и в первую очередь деда-краснодеревщика; во-вторую – отца, дизайнера-оформителя. И каждая деталь там дышит их рукодельностью и немаловажной подлинностью, но это уже претит эталону его однажды нажитых новых ценностей.