Разговор сразу сбивался на политику. Четвертовластника называли не иначе как Четверть Ирода.

– Да бес с ним. По-любому лучше Ирода Великого. Вот по ком не соскучились.

– Иродиан в Галилее найти трудней, чем наловить рыбы в Мертвом море. Это Иудея соскучилась.

– И чем этот едомит им приглянулся? Что́ Иродово нечестие, что́ римские орлы.

– А четырнадцать тысяч вифлеемских младенцев? Да Ирод в сто раз хуже.

– А послушать, так у нас было великое царство, повсюду шло строительство, казны не жалели.

– Казны… сына родного не пожалел!

– Это в правилах всех великих царей. Давид что, пожалел? Кто, снявши голову, плакал по волосам: «Авесаломе, Авесаломе…»[9].

– Ну, положим, Ирод по Антипатру не плакал.

– Сказал же Кесарь: лучше быть свиньей Ирода, чем его сыном.

– По крайней мере, безопасней – сыновья-то кошерные.

– Что ни говори, а Кесарь Ирода уважал. Иудея перешла под римский мандат только после его смерти.

– А помер-то как: заживо лопнул.

– Маленькие ироды тогда перегрызлись, вот и остались с носом.

Две излюбленные темы: от какой болезни умер Ирод и как Четверть Ирода отбил у брата жену, которая была дочерью их сестры. Все понимают, почему Иродиада ушла от Филиппа Ирода к Ироду Антипе:

– Надеется стать Царицей Иудейской.

– А пока что у нее подрастает дочь, с которой отчим играет в доктора.

Мэрим поминутно спохватывается: где Яшуа? И успокаивается, увидя его. Что он там слушает?

– …В бешеном отчаянии, вероятно, чтобы одну сильную боль отвлечь другою, приказал казнить своего старшего сына. На одре своего нестерпимого недуга, распухнув от болезни и сжигаемый жаждой, покрытый язвами на теле и внутренно палимый медленным огнем, пожираемый заживо могильным тленом, точимый червями, жалкий старик лежал в диком неистовстве, ожидая последнего часа.

Яшуа слушал внимательно. Красноречивый рассказчик с козьей бороденкой часто и мучительно кашлял в рукав и, похоже, описанием Иродовых мук пытался заговорить собственное кровохарканье.

Паломники из Галилеи наводняли деревушки по ту сторону Кедрона. Ночевали среди оливковых плантаций, а дни проводили на Храмовой горе, куда попадали через Овечьи ворота, минуя Бет-Хисду, что по-арамейски значит Дом Жалости. Этот Дом был искусственный водоем, «бреха». Пять крытых его галерей до отказа заполнили паралитики с потухшим взглядом, исходящие пеной припадочные, изъеденные зловонными язвами гноекровные. У иных рука или нога не толще хворостины, другие раздуты наподобие бурдюка. К этому прибавить без числа слепцов, глухонемых, трясунов. Живая кунсткамера, вызывавшая вместо жалости только отвращение.

Время от времени Ангел баламутил стоячую воду ударом крыла – кто тотчас в нее погрузится, будет исцелен от любой болезни. Но кратковременное возмущение это случалось так редко, что ни один из чаявших движения воды не поспевал за Ангелом, даже кто был с краю.

– Ну, где Яшка, опять его ждем, – Яхуда, недовольным голосом. Кто росточком с цыпленка, тот всегда петушится. А Мэрим уже испуганно ищет глазами. Видит: Яшка стоит, склонив голову, сосредоточенный. Какой-то человек простерт навзничь, глаза закрыты, клинышек бородки нацелен в небеса.

Мэрим вспомнила: тот, кто плевался кровью в рукав, расписывал агонию Ирода.

– Узнал? – спросила у Юдьки.

– Morior, – прошептал умирающий свистящим шепотом. Готовясь неведомо куда, он уже перешел на неведомо какое наречие.

– Еврей должен прочитать «Шма Исроэл»[10], – сказал Яхуда и отвернулся, как от собаки.

Как ни брезговали римские чиновники всем, что имело отношение к здешним нравам: обрядам, пище, Храму, тупому упрямству – куда больше им претил тип «нового эллина», носившего римское платье, посылавшего своих детей в риторские школы и гимнасии. «Сик тххханзит», – дразнили их римляне. – «Картавая латынь». Но те только упорней держались своего «эллинства», даже перед лицом смерти.