– А как было?

Яхи расправил грудь. Кудри как смоль, румянец во всю щеку, а в глазах любовь. Не человек – гром чувств! И такой же брат его Яков. А Яшуа, он совсем другой: нежный лик, в глазах отрешенность от мира сего, принимаемая одними за наглость, другими за кротость, первый пух покрыл щеки. Подумать только, братья Зеведеевы, два смуглых красавца, которые могут со дна достать перстень, – слабые дети против него. И все они такие, все двенадцать – как двенадцать месяцев лета Господня: нисан, сиван, элул, кислев, тевет, адар. Остальных она не знает по имени, только в лицо: месяц последнего дождя, первый месяц от начала года, месяц сбора льна (галилейский лен, он самый лучший).

– Расскажи, Яхи, как это было, согрей сердце идише мамэ. («Идише мамэ писается самэ! Какается тоже, никуда не гоже!» Когда она родила его, ей было столько, сколько ему теперь.)

– Мы не поверили своим глазам, мы решили, что это призрак, – говорит Яхи. – Поверх волн шел на нас Иисус Христос. «Не бойтесь, это Я». И только ступил Он в лодку, как ветер стих и волны улеглись. «Что испугались, где ваша вера?»

– Я бы не испугалась, – сказала Мэрим. – Я так верю, что не испугалась бы ничего.

8

Но на сей раз в проеме дверном стоял не Яхи, красавец-рыболов с каменной скрижалью на месте сердца. И принес сей вошедший в ее жилище не горшочек лучшего галилейского масла и не стопку еще дышавших теплом пит, и не шевелившую еще жабрами связку мелких рыбешек на крючке. Он пришел с одной-единственной вестью: «Тата…».

Это был простодушный хитрец Ёсий, всегда обиженно говоривший: «А я рыжий, да?», и ему, рыжему, клали добавки. Мэрим терпеливо ждала, пока он жадно пил, пока он непритворно переводил дыхание.

– Куба послал за всеми в Ноцерет. А я должен был сперва идти в Капернаум, передать Яшуа, чтобы поспешил к тате.

– Ты меня легко нашел?

– Спросил: где Матерь Божья живет? Мне сказали: третий дом от угла.

Побежали на берег моря, где Яшуа благовествовал. Толпа теснила Кириона – его называли и Христом, и Кирионом, и Логосом, и Спасителем, и Царем Иудейским, но сам он по-прежнему говорил о себе: «Бен-Адам» («Человек», «Некто» – с именами, повторяем, полная неразбериха). Чтоб приблизиться к нему, требовалось умение творить чудеса не меньше тех, что привели сюда эти толпы, – умение проходить сквозь стены. «Исцеления! Маран ата! Помоги, Господи!» облаком повисло над берегом генисаретским.

Ее узнали, все шеи разом захрустели, и молнией пронеслось по толпе: «Матерь Божья», «Матерь Его и братья». Показался Яхи – Иоханан бен Забедеи, пролагавший себе дорогу, словно мечом рубя направо и налево: «Пропустите любимого ученика Господа… пропустите любимого ученика Господа…».

– Морати!

Ответил Яшка:

– Тата при смерти, он уже видел ее.

Не «ее», а «его» – Молхомовеса, при виде которого рот умирающего от ужаса открывается, и Молхомовес роняет туда каплю яда. Собравшимся у смертного ложа Ангел Смерти незрим. Им неведомо, какой нож он держит. Если лезвие прямое, как при кошерном забое, то о’кей. Но если кривой, с зубьями, – плохо дело. Некошерный ты. Заколет он тебя, как свинью.

Иоанн, не дослушав, уже протискивался в толпе со словами: «Пропустите любимого ученика Господа».

– Господи, Матерь Твоя и братья Твои здесь.

Яшуа даже не взглянул на любимого ученика. Он протянул руки к народу:

– Только что мне сообщили, что Матерь моя и братья здесь, – звонкий молодой голос Яшуа подхватывал ветер с моря. – Так вот, вы Матерь моя и братья мои!

Яхи снова что-то зашептал ему.

– И что мой отец в смертной постели и я должен отправиться к нему. А я говорю: пусть мертвые хоронят своих мертвецов.