– Так, так… Вообще-то надо бы увеличить…

– У меня еще перья есть, – с готовностью ответил мальчик.

– Это хорошо… Но жесткость надо увеличивать, и крепления посерьезней… Иначе…

– Но я полечу?! – почуяв недоверие, спросил мальчик, и голос его дрогнул.

– Полетишь, полетишь, – успокоил его Хурдин, потому что иного говорить было нельзя.

Они просидели допоздна, так и эдак прикидывая и соображая. Нужно было каркас изменить, размер крыльев и крепления.

Хурдин спохватился чуть не в полночь. Девочка уже спала на раскладушке, обняв книжку. Она спала, несмотря на яркий свет, и Хурдин сказал:

– Надо бы ее туда перенести, в кухню.

– Нельзя, – ответил мальчик. – Она боится.

– Чего боится?

– Без света. Папка напугал. Так и жгем всю ночь.

От крыльев, от волшебной мечты, от полета одним разом вернулся Хурдин на эту землю. Вернулся и сказать ничего не мог. Лишь вздохнул и безотчетным движением опустил на плечо мальчика руку. Мальчик его ласку принял.

И потом, в летней рассеянной тьме, на улице, всласть накурившись после долгого воздержания, и дома, в постели, Хурдин думал и думал о мальчике. О мальчике и о крыльях его. О крыльях и о Викторе. О Викторе и о себе.

Мальчик пусть полетит, пусть попробует, раз хочется. Не много у него в жизни радости, пусть будет хоть эта. Упадет – не беда. Но в коротком мгновении почует сладость полета. И это будет надолго, на всю жизнь. Пусть летит.

И жаль, что Виктора нет теперь, он бы понял и загорелся, он бы помог. И мальчик бы ему помог. Вернуться в далекое детство, в горечь жизни, усталость ее – всю растопить, в капле живой воды, в капле радости, принесенной оттуда. И снова жить.

Думалось и о себе. Нынешнем и в далеком детстве.

И все виделось, как мчались они наперегонки по Вихляевской горе и вниз. Камагор на дамском своем велосипеде, Витек… и почему-то мальчик, Сережа. Но это уже во сне.

С крыльями колдовали день, и другой, и неделю. Мать начала коситься и ворчать. Незаметно подходило время отъезда, а еще не были у сестры, у дядьев. Хурдин увлекся, ездил на центральную усадьбу и даже в райцентр, добывая материалы. Давно уж он не работал с таким азартом. О мальчике что говорить…

И наконец все было готово.

Вечером Хурдин ушел от Сережи, сговорившись отоспаться как следует, а уж потом ехать на Вихляевскую гору.

Он проснулся чуть свет. Мать встала корову доить, чем-то громыхнула, и Хурдин проснулся.

Утро было росное. На дворе по седой траве гусынке тянулись темные полосы материнских следов. Солнце еще не поднялось, и алый пожар его полыхал на полнеба.

– Сынок? – позвала мать. – Иди парного попей.

Опорожнив банку теплого пенистого молока, Хурдин решил больше не ложиться. Когда-то еще он поднимется рано, да и поднимется ли? Он вышел на забазье и глядел, как тухнет заря и встает солнце. Как тает золотистый туман над речкою.

Мать прогнала в стадо корову и коз. А Хурдин, не дожидаясь завтрака, сел на велосипед и покатил к Вихляевской горе. «Я быстро», – сказал он матери. Он решил еще раз поглядеть на то место, откуда полетит мальчик.

От колхозного сада, вдоль светлой березовой лесополосы Хурдин набирал и набирал скорость, чтобы выскочить на гору повыше. И поднялся почти до «прыжка», до бугра на склоне. И снова убедился, что ничего страшного не случится. Если и упадет мальчик, то в густую пшеницу. А такое ли видала Вихляевская гора.

Дорога звала выше, и Хурдин стал подниматься, ведя велосипед, чтобы катануть с маковки во весь дух и лететь потом до самого хутора.

Он поднялся наверх, пошел к яру, минуя пшеничное поле, и сел там, на краю.

Утро уже набирало силу. На том берегу Ильменя, на птичнике, выпустили кур, и они хлынули белой лавою, затопляя округу.