В Прощеное воскресенье, полный тревожных ожиданий день на исходе марта, я был среди тех, кто вел колонну демократов. Есть в этом что-то завораживающее, когда огромная масса людей, объединенных одной целью, одним стремлением, движется следом за тобой. Я испытывал это всякий раз, когда мы проводили шествия. Не наслаждение властью. Скорее, ощущение, что ты на острие, ты – воплощение той силы, которую составляют люди, идущие следом. Этому действу под стать разве что симфонии Бетховена, мощные, мужественные. В тот день мы ожидали всякого исхода. Были готовы к любому повороту. У «Праги» мы уперлись в стену из солдат со щитами, за которыми высились грузовые машины. Чинно расхаживало милицейское начальство, суетились люди в штатском. В глубине тоже стояли группы в милицейской форме. Настороженные лица смотрели на нас: что учудят «эти»? Но у нас не было намерения идти напролом. Наоборот, мы хотели подчеркнуть, что мы вовсе не экстремисты, что не приемлем насилия. И вскоре наша колонна пошла к Маяковке – по Калининскому[3], потом по Садовому кольцу. А часа два спустя уже на Тверской у Пушкинской площади я и несколько депутатов из наших защищали от пьяных цепочку милиционеров, все еще перегораживавших дорогу к Кремлю и охранявших неведомо что. Мы боялись провокаций – пусть уж лучше те, кому по глупости или по приказу надо почесать кулаки, подерутся с нами, чем со стражами порядка.

Отец переживал за меня. У него тоже были опасения, что шествие обернется погромом, арестами. Дозвонившись вечером, стал подробно расспрашивать, как все проходило, как вела себя милиция. Ругал Горбачева и Лукьянова: «Они хотели столкновения. Поверь, им нужен повод, чтобы закрутить гайки». Это было меньше месяца назад. А мне казалось – прошло полгода, может быть, два года. Хотя какая разница? И что такое, в сущности, время, если иной год в жизни человека или многих людей стоит десяти?

Он сказал: «Ты бы поосторожнее… там». Мы шли к выходу из кладбища. Размышляя о своем, я смотрел на могилы по бокам дорожки. Они еще были укрыты снегом, тем несвежим, усталым, вконец слежавшимся снегом, который только и бывает в апреле. Памятники выглядели сиротливо. Я держал за руку Кирилла, шестилетнего сына. Мне хотелось, чтобы он простился с дедом. Марина, моя бывшая жена, не поехала на кладбище. Она готовила поминки.

Мы с ней разошлись два года назад. Но остались приятелями. С самого начала наши с Мариной отношения были в стиле cool jazz[4], что-нибудь из Джона Колтрейна. Нечто приятное, спокойное, не очень обязательное. Так, время от времени. «Позвонишь?» – «Да, как-нибудь на неделе». Она была историком, писала умные статьи в научные журналы. Когда я узнал, что она забеременела и хочет родить ребенка, я предложил ей выйти за меня замуж. Она не стала отказываться, хотя сказала: «Я не удивлюсь, если у нас ничего не получится». – «Почему?» – ошарашенно спросил я. «Не уверена, что готова стать частью целого, называемого семьей… Быть все время вместе, по-моему, непросто». Признаться, я не воспринял ее слова всерьез. И зря. Мы на самом деле не стали семьей. Марина продолжала жить в своем собственном, замкнутом мире, не слишком-то допуская туда меня. Она была погружена в свои мысли. Наши миры лишь изредка соприкасались. Как и прежде, до свадьбы.

Когда мы решили развестись, я спросил ее, зачем она завела ребенка? «Ты жалеешь?» – спросила она. «Нет, – ответил я. – Ты знаешь, как я люблю Кирюшу. Но ты оказалась права – у нас ничего не получилось. И если ты предполагала, что так и будет…» – «Мне хотелось ребенка, – проговорила она. – И еще мне хотелось, чтобы ты был его отцом». Я ничего не понял. Женщины есть женщины.