Ваняточку же сборная гуманистов признала. Еще бы! Курсант стал военным особистом. Он умел выпивать и с вохровцами, и с офицером, щупал ляжки их женам, но только для взаимного удовольствия и никогда для хамства. Не шло дело с физиком. Ваняточка, будучи на взводе, мог постучать в комнатку челяди глубоко заполночь, слышал скрип железной кровати, но пущен не был ни разу. Собственно, с этого времени физик и исчез. И расцвел в джунглях капитализма, как только сумел туда попасть. Гад ползучий.

– А я мог тогда взломать дверь и подушечкой его, подушечкой, – говаривал потом Ваняточка.

– Не мог, – обреза̀ла Надюша. – Не такой ты человек, чтоб убить лежачего.

Глаза же Ваняточки туманились от безумного скрещения мыслей. Что же правильней было бы? Подушечкой или все-таки не смочь? Ах, эти остроконечные вопросы! Так и живешь с ними десять, двадцать, а то и тридцать лет. И саднит, саднит в памяти этот скрип кровати под человеком, который не хочет тебе дверь открыть, западло ему это. И ты уходишь, жалко шаркая тапками. А ведь убей он тогда физика, не совершил бы тот предательства родины. Это ведь из грехов наиважнейший. Тут убить – как спасти! Вот так и продолжал жить Ваня, Ваняточка, до полного облысения, не решив для себя главный вопрос жизни. Надо ли было войти со взломом? И подушечкой, подушечкой…

Ольга узнала про эту мысль дядьки много-много позже. Уже после Хрущева, в середине шестидесятых, Надюрка и Ванятка вернулись в город теткиной юности. Именно здесь тетку ждал большой взлет в связи со слиянием партии в единое целое после вражеского разделения ее на сельскую и промышленную. Их возвращение в Р. чуть было не помешало Ольге через годы поступить в МГУ. Тетка кричала, что только таких, как она, там не хватало. Нечего задираться. Что, в Р. нет институтов? Она сама тут училась и была выбрана Москвой. А ты кто такая? Мать смотрела на дочь жалостливо: «Может, и правда, Оля?» Дочь же поступила в МГУ и сделала сразу две глупости: вышла замуж и забеременела. Пришлось снимать каморку. В эту каморку приехала в гости мама. Тут и возникла история у мамы, которая к нашей отношения не имеет никакого, но как приправа, как неожиданный мазок в почти готовой картине, как самое то, без чего нет цельного мира, ее придется рассказать.

Итак, Ольга с ребенком, мужем, с тремя копейками в кармане – глаза бы всех не видели, а тут мама, любимая, хорошая, но так некстати. Деликатная мама старается не быть дома, ходит, смотрит витрины, стесняется случайных зеркал, придумывает, что бы приготовить на обед, чем порадовать замученную дочь. И по дороге покупает двух живых, бьющих хвостами карпов. Матери сорок три года, но ей неловко, что она моментами выглядит моложе Ольги. Горе и стыд какие!

И тут навстречу подворачивается мужчина, теперь бы сказали «мачо», но тогда, в начале восьмидесятых, не было новых чудных слов, которых теперь больше, чем привычных старых. Высокий красивый дядька, завгаражом, с кооперативной квартирой, глядевшей окнами на «Рабочего и колхозницу», бездетный. Жена уже лет десять как ушла к врачу-гинекологу – пошла у них любовь-морковь. Мачо, еще не будучи этим словом, даже плакал, а после как-то утром проснулся, потянулся до хруста косточек – и все. Как и не было тонкой и капризной женщины-жены, за которую когда-то хотелось или умереть, или убить. В общем, на эти два «у» ушло у него лет восемь жизни, а потом с хрустом все и кончилось. И пошло-поехало на хорошей машине – все-таки завгар. Стал он по утрам смотреть на крутые бедра колхозницы за окном, удивляясь глупости этой пары, скрестившей в сущности теперь бесполезные предметы. От отрицания главного символа кино как правды жизни пошел дальше. И как-то, идя пешком, встретил такую всю из себя маленькую, мягонькую женщину с авоськой, в которой бились хвостами два карпа, бились как оглашенные за право жить, хотя, скорее всего, по-рыбьи чуяли, что шансов у них на победу ноль. Почему-то он остро почувствовал муку карпов и рассердился на мягонькую.