Я подтянулся, поерзал, наконец, сумел освободить ноги и уж затем потрогал стонущего. Это был Пассини, и когда я к нему прикоснулся, он взвыл. В темноте, прорезаемой сполохами, я увидел, что обе ноги у него раздроблены выше колен. Одну оторвало вовсе, а другая висит на сухожилиях, и обрубок вместе с куском брючины дергается как бы отдельно от тела. Он закусил руку и простонал: «Mamma mia! Oh, mamma mia!», а потом забормотал: «Dio te salve, Maria[13]. Dio te salve, Maria. Пошли мне смерть, Господи. Пошли мне смерть, Пречистая Дева Мария. Хватит, хватит, хватит. Господи, Всемилостивая Дева Мария, прекрати мои мучения. О-о-о-о-о!» И снова взахлеб: «Mamma mia! Oh, mamma mia!» Потом он умолк и только закусывал руку, а обрубок ноги все дергался.

– Portaferiti![14] – закричал я, сложив ладони рупором. – Portaferiti!

Я предпринял попытку подобраться к Пассини поближе, чтобы наложить жгуты на его культи, но у меня ничего не вышло. Я снова попробовал, и на этот раз мои ноги мне отчасти подчинились. Я сумел подтянуться на локтях. Пассини затих. Я сел рядом, расстегнул китель и рванул полу рубашки. Не получилось, тогда я вцепился в нее зубами. И тут я вспомнил про обмотки. Сам-то я был в шерстяных чулках, а вот Пассини носил обмотки. Как и все водители. Я стал разматывать обмотки на его единственной ноге, но уже в процессе понял, что никакой жгут ему не поможет, потому что он уже был мертв. На всякий случай я проверил. Оставалось найти остальных. Я сел прямо, и тут же в голове у меня что-то поехало, и две тяжелые монеты, словно на глазах покойника, только изнутри, стали выдавливать глазные яблоки. Я вдруг почувствовал, что ноги у меня горячие и мокрые, и такие же ступни в ботинках. Я понял, что ранен, и, нагнувшись, положил руку на колено. Колена не было на месте. Рука куда-то провалилась, а коленная чашечка обнаружилась ниже, на голени. Я вытер руку о рубашку. При свете медленно падающей сигнальной ракеты я разглядел свою ногу, и мне стало страшно. О Боже, сказал я вслух, забери меня отсюда. Но при этом я помнил про тех троих. Всего было четыре водителя. Пассини умер. Осталось трое. Кто-то подхватил меня под мышки, кто-то поднял мои ноги.

– Там еще трое, – сказал я. – И один умер.

– Это я, Маньера. Мы пошли за носилками, но так и не нашли. Как вы, лейтенант?

– А где Гордини и Гавуцци?

– Гордини в медпункте на перевязке. А Гавуцци держит вас за ноги. Обхватите меня за шею, лейтенант. Вас серьезно ранило?

– В ногу. Как там Гордини?

– Ничего страшного. В блиндаж попал большой минометный снаряд.

– Пассини умер.

– Да. Умер.

Неподалеку упал снаряд, и они оба, бросив меня, распластались на земле.

– Простите, лейтенант, – сказал Маньера. – Держитесь за мою шею.

– Если вы меня опять бросите…

– Мы испугались.

– Вы-то не ранены?

– У нас легкие ранения.

– Гордини может вести машину?

– Боюсь, что нет.

Пока мы шли к медпункту, они еще раз меня бросили.

– Сукины дети, – вырвалось у меня.

– Простите, лейтенант, – сказал Маньера. – Больше это не повторится.

В эту ночь возле медпункта на земле лежал не я один. Раненых вносили и выносили. Когда в перевязочной откидывали полог, оттуда пробивался свет. Покойников складывали отдельно. Врачи работали засучив рукава, забрызганные кровью, как мясники. Носилок не хватало. Кто-то стонал, но большинство лежало тихо. Ветер ерошил листву над входом. Похолодало. Санитары все время кого-то подносили и, разгрузив носилки, уходили за следующим. Когда меня подтащили к медпункту, Маньера сразу привел фельдшера, и тот забинтовал мне обе ноги. В рану набилось столько грязи, сказал он, что это быстро остановило кровотечение. Пообещав, что меня скоро примут, он ушел внутрь. Гордини не сможет вести машину, объяснил Маньера, поскольку у него раздроблено плечо и задета голова. Чувствует он себя сносно, но плечо одеревенело. Он сидит, привалившись к стене. Маньера и Гавуцци увезли раненых. У них проблем с вождением не было. Приехали англичане на трех «санитарках», в каждой по два водителя. Одного из них привел ко мне Гордини, выглядевший страшно бледным и больным. Англичанин склонился надо мной.