Бледный Ваня, голубоглазый красивый мальчик, в испуге стоял за прилавком, прижавшись к ящикам с капустными кочанами, и, опустив голову, виновато молчал. Однако исподволь с волнением следил, как бы отец не обнаружил на полу под большими весами ещё одну любимую книжицу, со стихами Мерзлякова и Цыганова, недавно купленную им на Сухарёвке на сбережённые гроши.
А вечером в столовой за самоваром уже успокоившийся отец сердито пенял матери:
– Плохо ты, мать, за чадом нашим следишь. Москва – это тебе не деревня, не Новосёлово наше, не Углич. И даже не Ярославль. – Он вскидывал толстый палец. – Тут торговое дело рисковое. Раз уж приехали в Первопрестольную, тут главное – не сорваться. Уровень соблюсти.
Кроткая мать разливала чай, боясь возразить мужу, сказать, что если он и сорвётся, уровень этот, то скорее из-за его пьянства, из-за горькой, которую муж частенько ой как жалует. А что до чтения книжек их сыном, то мать, неграмотная селянка, сама украдкой совала любимому Ванечке на книжки копеечку. Сама с радостью слушала, сидя на кухне, его бойкое чтение, а главное – его собственные безыскусные, простые стишки про прежнюю жизнь в их далёком селе Новосёлове, в их избе, где под окном росла прекрасная рябина: «Весело текли вы, детские года. Вас не омрачали горе и беда». Мать вздыхала, подперев щёку рукой: какое уж там «не омрачали». И голодали, бывало, страшно, а отец и пил, и бил!.. Да порой и тут и пил, и бил. А мать всё старалась и в престольные Божьи праздники, принарядив сына, отпускала его в соседний монастырь на Ордынке – помолиться Святому Николе. Любимый Николай Чудотворец – он добрый, может, он и даст её мальчику счастья. Мать разрешала сыну даже зайти к знакомым монашкам, грамотным и сердечным. Там Ванюша в кельях читал им вслух с выражением и Псалтырь, и Евангелие. Пил в их светлой трапезной чай с халвой и бубликами за длинным столом с белой, расшитой монашками скатертью.
А вечерами дома отец, опять выпив изрядно горькой, поучительно наставлял, жуя кулебяку:
– Книжность, Иван, купцу дохода не даст. От неё одно зло. От неё, от книжки, одно мотовство и разврат. – Ладонью он оберегал от крошек свою бороду. – От неё купцу одна вредность. А ты – мой преемник. Значит, дела мои должен когда-никогда принять. – Вздыхал: – Если найду хоть ещё одну книжку в лавке или в дому – в печи спалю.
Захар Суриков не знал тогда, что эта самая «вредность» уже засела в душе его Ванечки. И уже навсегда. Сын тайком под рубахой притаскивал со всех московских рынков дешёвенькие брошюры стихов: и Пушкина, и Некрасова, и Кольцова. И, улучив момент, таясь, лез на чердак. И там, примостясь у слухового оконца, за которым шумела внизу их торговая улица Ордынка, взахлёб, запоем читал и читал. Но главное – порой и сам начинал писать, рифмуя строки и занося их в тетрадку карандашом. Это были его собственные, только что рождённые стихи. Про родную деревню, по которой он очень скучал в суетливой, шумной Москве, про тонкие рябины под окнами, про зелёные леса и луговые туманы, про запах сена и про милых русых девушек с их сладкими хороводными песнями за околицей. Про девушек, среди которых была одна такая незабываемая… А ещё Ваня писал про горькие похороны, которых он, малец, за свою недолгую деревенскую жизнь уже навидался вдосталь. Про всё это ему писалось в его чердачном одиночестве и легко, и жалостливо, и слёзно. «Тихо тащится лошадка, по снегу бредёт, гроб, рогожею покрытый, на погост везёт». А однажды на странице его тетрадки появились такие строчки: