Глава первая, послевоенная
Наивные гордячки пятидесятых
Окрестности просторны, далеко видны. Лениво падают листья… Черная стая птиц, вдруг взвившаяся и так же вдруг опускающаяся в низину… Ласточка, стремительно несущаяся к дому… Высокий полет большой птицы – такой медленный и завораживающий… Все это – так кажется Валентине – сопровождается тихой музыкой.
Как многие девушки послевоенных лет, она была весьма романтична и неприступна. Те, кто мог стать их женихами, мужьями, лежали на полях Отечественной войны или в госпиталях. А в девицах осталась большая доля наивности, несмотря на пережитые военные испытания. Молодые люди боялись притронуться друг к другу, поцеловаться… Ах, эти гордячки! Они не показывали свои чувства, и – избави боже лишиться девственности до ЗАГСа!..
Солнце, щедрое солнце по-летнему лило свои лучи, бросая охапки оранжевых светов на зеленый луг, серебристые крыши домов, на сине-желтую глинистую воду.
А на высоком берегу охристым массивом красовался бревенчатый, обвитый хмелем осанистый дом. Главная хозяйка его – Вероника Георгиевна Левашова. Еще в давние тридцатые годы, когда никто не имел тяги к недвижимости, купила она этот бывший помещичий дом. В отдельной комнатке с тех пор так и осталась жить сестра помещицы. В заморские страны она не двинулась, стала обучать сельских девушек шитью, грамоте, аптекарскому делу.
Почти за бесценок приобретен был этот дом. Собственно, муж Вероники Георгиевны – Петр Васильевич, бывший конник, чекист, мог бы вообще реквизировать его. Но супруга настояла на том, чтобы, во-первых, заплатить, а во-вторых, дать приют сестре помещицы. С «мадам» та разговаривала по-французски, а Петр Васильевич в такие минуты прикидывался глуховатым. Брак его с Вероникой Георгиевной – истинный мезальянс: он мастер на заводе, секретарь партбюро, в некотором роде «язычник», сотворивший идолов из Маркса и Ленина, она – подлинная француженка по материнской линии, училась в институте благородных девиц, к тому же в пятьдесят лет еще красавица. Только мало ли какие браки вспыхивали в те озорные годы?
Деревня была старинная, можно сказать, царская, – тут еще при Алексее Михайловиче селились его люди. Улица – широче-е-нная. По весне она превращалась в мутный поток, мчащийся вниз, к Москве-реке, зато летом всегда сухо, песчано, светло.
На обрыве стояла церковь, окруженная липами, посаженными по вымеренному кругу. В тридцатые годы ампирный храмик, миловидный и ласковый, выглядывал из-за пышных лип, будто свежий белый каравай. Теперь же напоминал он старый обгрызенный сухарь. Однако липы, подстриженные по версальской моде, еще сохранили циркульную форму, хотя и буйно разрослись.
Местные старухи рассказывали:
– Красота тут была! Взойдешь в церковку – золото-серебро так и горит… А батюшка доброты нездешней. Только собрали как-то нас, дураков беспросветных, и говорят: «Бога нет, в городе так установили. Значится, надо скинуть колокола». Что делать? Бабы в слезы, думают, в городе, дескать, умнее нас, кумекают. Иконы растащили, кто, конечно, втайне потом молился, ну, а парни взрослые доделали то грешное дело, колокола – за шею да наземь…
Может, и правда нельзя тут было стоять церкви? Ведь еще в двадцатые годы ретивые умники привезли сюда что-то длинное, закрытое, долго таскали кирпичи, мазали, а потом раз – и поутру предстала каменная фигура: человек приземистый, почти квадратный, пальто распахнуто, в руке кепка. Сказали – это Ленин, тот самый, что теперь заместо Бога станет. Смирились, хотя рождала та фигура в душе беспокойство.
После войны рядом с Лениным соорудили кособокий сарай под названием «Клуб». Вероника Георгиевна послала своего Петра Васильевича по инстанциям; мол, скульптура Ленина – исторический памятник двадцатых годов, потому нельзя с ним рядом такое чудище возводить, позорит оно имя вождя. Петр Васильевич стучался в разные учреждения, писал, но в ответ пришло лишь постановление: покрасить Ленина краской серебрянкой, а клуб – голубой.