Катя вглядывалась в эти неприметные движения, думала о прошедшей ночи и долго не могла себе ясно представить, чем же все это связано с ней, с Катей? И вдруг поняла: с нынешнего дня этот мир должен стать ее миром. Ее дымы, ее засыпанные снегом избы, ее синица, ее воробей… Она должна привыкнуть к ним и считать их своими. На всю жизнь. А то, о чем до нынешней ночи думала, к чему мечтала вернуться: другие дома, другие люди, другой уклад, – все это должно остаться за нынешней ночью, как осталось за ней ее девичество…

Катю пугала эта мысль, пугало и то, что все должно решиться не сегодня-завтра и решить должна она сама.

Катя оделась, позавтракала и стала собираться в библиотеку. Ей не хотелось оставаться одной. В библиотеку, несмотря на праздничный день, обязательно придут ребятишки. Она постарается удержать их около себя, и ей будет легче. Потом придет Иван, и тогда…

Катя вышла на улицу. Постояла на крыльце, привыкая к свету. Исчезла деловая синица. И вороны пролетели, и голуби. Только воробей по-прежнему копался в мусоре, то и дело, поднимая голову с набитым вокруг клюва ободком грязи. Потом и он вспорхнул на тесовую крышу, уселся на то место, где снег сполз. Воробей нахохлился и притих на слабом солнцегреве.


* * *


До обеда Павел Кузьмич пробыл на ферме. Переводили молодняк в утепленное помещение. Часу во втором заехал домой. Румянка вела себя неспокойно: дула ноздри, жалась в угол. Глаз да глаз нужен.

Управившись по хозяйству и пообедав, Павел Кузьмич опять поехал на ферму.

Но в конце улицы из-за сугробов выкатилась Кстинья и, утвердивши стоптанные валенки посреди дороги, раскинула руки, как пугало огородное:

– Стой! Стой, тебе говорю!

– Садись. Куда тебя?

Павел Кузьмич придержал лошадь. Но Кстинья и слушать не хотела.

– Это что же теперь – управы нет? Советская власть кончилась? Я до самого дойду! – Кстинья ткнула пальцем вверх.

До кого до самого – не понятно: до председателя? до прокурора? или до бога?..

– Ну, вот что… Ты мне толком вразуми. Что у тебя стряслось?

– Вот ты партийный, вот ты голова на бригаде – ты и рассуди!

Кстинья потянула вожжу, правя лошадь к своему дому.

– То прибаутками, то проделками разными на все село ославил… Видит бог – терпела! Разорил, супостат… разори-ил!

«Тугушев, – догадался, наконец, Павел Кузьмич. – Что же это он успел вытворить?»

У дверей дровяного сарайчика Волковых лежал издохший пуховый козел.

– Кормилец, разнадеженька, – запричитала Кстинья, опустилась на колени и погладила козлу бок. – Оставил, изверг, без платочка пухового…

У кормильца были открыты глаза, желтые, с черными и узкими, как щели в глиняных копилках, зрачками. В снегу промята глубокая тропа: видно, прошли вокруг козла соседки, окрестные старухи, зеваки-мальцы…

– Как это его угораздило? – спросил Павел Кузьмич.

– Угораздило…

Тут только бригадир заметил рядом с козлом след трактора «Беларусь», уже затоптанный прохожими.

– Ну, вот что… Сейчас ветеринара привезу, узаконим. Я с этого сволотного семь шкур спущу. Тьфу, подлец какой.

– Фершела! Фершела! – грозно требовала Кстинья, стараясь поспеть за отъезжающим бригадиром.

– Беда, беда с этим Иваном Тугушевым, – думал Павел. Кузьмич. – До армии старухе Булаевой покоя не давал, то на танцы в клуб ее приглашал, то частушки под ее окном пел. Ведь надо ж выдумать:

Пошла плясать,
Юбку забулавила.
Полюбила гармониста
Бабушка Булаева!

Прежде чем разыскивать ветеринара, Павел Кузьмич заехал к силосному кургану, где Иван отгребал трактором снег, и подозвал его к себе.

– Ты что же, подлец, с Кстиньиным козлом сделал? У тебя голова на плечах есть? Есть или нет?