– Будет вечная музыка революции, – снова влез старичок, не изменив своего гнилого голоса.
Я строго посмотрел на него, вовремя сообразив, что это – контаминация текста популярной песни («Будет вечная музыка») и общественно-политических идей революционного периода деятельности Александра Блока, автора замечательной энергической поэмы «Двенадцать» («Слушайте музыку революции»). А он тем временем давно направился к выходу.
Вышел и я. На улице старичок по-прежнему вел себя крайне непотребно – кривлялся, приставал к прохожим, но те не обижались, потому что народ у нас зачастую еще очень пассивный, и старичка не обижали, хотя он вел себя развязно, говорил глупости, пошлости, сальности.
– Ступай, деда, ступай! Выпил, так ступай до хаты, – добродушно говорили они, эти добрые, в сущности, люди, самые добрые люди на земле.
– Да не выпил я. Я вкусил, – убеждал их «деда».
И двигался, двигался, шаркающий, а я – за ним. Не знаю даже и зачем. Нападет и на меня, знаете ли, вдруг какое-то эдакое мальчишество, что ли? Мальчишеское любопытство, мальчишеская злость, желание еще что-нибудь прибавить к своей сумме знаний о жизни и получить от нее удовольствие. Хотя зачем?
Мы двигались. Старичок уводил меня в сторону от центральных улиц. Прохожие почти не попадались нам, потому что люди после напряженного рабочего дня имеют привычку отдыхать дома. Прохожих не было, кроме нас, и я таился, уменьшал шум шагов. Мальчишество? Конечно, мальчишество.
Но старичок, очевидно, был еще и глуховатый старичок, который ничего не слышит. Оставшись один, он кривляться практически перестал, бормотал, правда, нечто все еще под нос и – шаркал, шаркал, шаркал подошвами невыносимо.
Мы спустились с крутого берега прямо к кромке воды нашей великой сибирской реки Е., впадающей в Ледовитый океан.
Осень. Пустынен и печален одинокий осенний берег великой сибирской реки Е. Мирно течет она прямо в Ледовитый океан. Блики солнца на осенней воде… Мост неподалеку громыхает красными трамваями, прекрасный, новый арочный мост, соединивший левую и правую части нашего славного города. Славно! Низко плыли судовые гудки. Осенняя река Е., впадающая в Ледовитый океан, сколько поэзии, сколько потаенной радости в тебе!
А старичок сел на чью-то перевернутую дюралюминиевую лодку и, покопавшись в штанах, выудил оттуда два огрызка – огрызок пирога и огрызок карандаша.
Карандаш он отложил в сторону, ближе к купленной книге, а пирог немедленно съел.
Я стоял за его спиной, как возмездие. Мне становилось жарко.
Он же долго смотрел на вялотекущую воду, долго-долго смотрел и лишь потом тихонько пукнул.
После чего взял в руки книгу и карандаш.
– Здравствуй, Алексей Максимович! Здравствуй, волк позорный! – сказал он.
Шурша страницами, полистал книгу, в одном месте остановился, вчитался, улыбнулся, очевидно все же покоренный недюжинным талантом писателя.
– Ай да Горький, ай да сукин сын, – сказал он, как Пушкин говорил про себя, о чем я читал в книге.
Закрыл приобретенную книгу и, наслюнявив карандаш, который оказался химическим, приписал к слову «Мать» на обложке еще одно слово. Точнее – прилагательное. Еще точнее – крайне неприличное прилагательное.
– Как вам не стыдно! – возмутился я.
Старичок не вздрогнул, не обернулся. Он туманно смотрел в даль. Смотрел, смотрел, а потом закрыл лицо грязными ладошками.
– Вы что же это себе позволяете? Пожилой ведь уже практически человек! – не на шутку рассердился я. – Я спрашиваю – вам не стыдно?
– Мне стыдно, – глухо заскрипел старичок из-под ладошек, из-под шляпы. – Мне стыдно, но я тут ни при чем. Я тут ни при чем. И ничего не могу с собой поделать.