Флори Зогойби, соглашаясь, тихо заскулила. Но Авраам еще не исчерпал всех своих доводов. Взгляните на эту украденную корону, завернутую в тряпки, запертую в сундук и так пролежавшую четыре с лишним столетия. Если ее украли ради простой наживы, почему до сих пор не продали?
– Втайне гордясь царственным происхождением, люди хранили эту корону; стыдясь греха, они ее прятали. Так кто из нас ниже, мама? Моя Аурора, которая не скрывает своего происхождения от Васко и только этому радуется, или я, чей предок был зачат от прощальных вздохов старого толстого гранадского мавра в объятиях его нечистой на руку любовницы, – я, еврейский ублюдок, отпрыск Боабдила?
– Доказательства, – прошептала в ответ Флори, как смертельно раненный боец, умоляющий о том, чтобы его добили. – Пока одни предположения; где твердые факты?
И тут неумолимый Авраам задал решающий вопрос:
– Как наша фамилия, мама?
Услышав это, Флори поняла, что последний удар близок. Она беззвучно покачала головой. Тогда Авраам бросил перчатку Моше Когену, от многолетней дружбы с которым он в тот день отказался навсегда:
– У султана Боабдила после его падения было только одно прозвище, и та, которая украла его корону и драгоценности, забрала, в злой насмешке над ним и собой, заодно и кличку тоже. Боабдил Неудачник – вот как его прозвали. Кто-нибудь может это перевести на язык мавров?
И старому фабриканту ничего не оставалось, как поставить точку в цепочке доказательств.
– Эль-Зогойби.
Авраам тихо положил корону на пол рядом с побежденной Флори; ему нечего было добавить.
– По крайней мере он выбрал бойкую девку, – глухо сказала Флори, обращаясь к стене. – Хоть на это хватило моего влияния, пока он еще был мне сыном.
– Шел бы ты отсюда теперь, – сказала Сара пропахшему перцем Аврааму. – Женишься, возьми фамилию этой девчонки. Так мы скорей тебя забудем; ублюдочный мавр и ублюдочная португалка – одного поля ягода.
– Большую ошибку ты сделал, Ави, – заметил старый Моше Коген. – Нельзя было ссориться с матерью; ведь врагов у нас и так хватает, а другой матери тебе не сыскать.
Флори Зогойби, покинутую всеми после одного катастрофического откровения, поджидало второе. В багряно тлеющем закате плитки из Кантона прошли перед ее глазами одна за одной – ведь не она ли была их прислужницей и ученицей? Не она ли их мыла и полировала все эти годы? Не она ли бессчетное число раз пыталась войти в их множественные миры, в их вселенные, втиснутые в одинаковые клетки двенадцать на двенадцать и намертво прихваченные к стене раствором? Эта разграфленная регулярность в разнообразии завораживала Флори, которая любила проводить линии, но до сих пор плитки были для нее немы, она не видела на них ни беглых мужей, ни будущих воздыхателей, ни пророчеств о предстоящем, ни объяснений прошедшего. Никаких наставлений; смысл, судьба, дружба, любовь – обо всем этом они молчали. Но теперь, в тяжелую минуту, плитки открыли ей тайну.
Сцена за сценой, окрашенные в голубое, проходили перед ее взором. Толкотня базаров, зубчатые стены дворцов-крепостей, колосящиеся поля, брошенные в темницу воры; еще – высокие остроконечные горы и огромные морские рыбы. В садах росли голубые деревья, в угрюмых схватках проливалась голубая кровь; голубые всадники гарцевали под освещенными окнами, в рощицах обмирали от страсти дамы в голубых масках. И интриги придворных, и надежды крестьян, и писцы со счетами и косичками, и бражничающие поэты. По стенам, полу, потолку маленькой синагоги, а теперь и перед мысленным взором Флори Зогойби шествовала керамическая энциклопедия материального мира, которая была также бестиарием, путеводителем, синтезом и песнопением, и в первый раз за свою службу старосты Флори поняла, чего не хватает в этой пышной кавалькаде. “Не столько чего, сколько кого”, – подумала она, и слезы у нее высохли. “Ни слуху ни духу”. Оранжевый свет заката падал на нее, как грохочущий дождь, смывая слепоту, открывая ей глаза. Через восемьсот тридцать девять лет после того, как плитки привезли в Кочин, в начале эпохи войн и убийств они открыли свою тайну тоскующей женщине.