Он подошёл к ней, забрал винтовку, повернулся и зашагал в лес.


Под утро загорелся дом чокнутой Фроськи. Ефросинья, выскочившая во двор, столкнулась с тремя мужиками, идущими от горящего дома.

– Расскажи всем в селе, что вот так партизаны будут расправляться со всеми, кто помогает фашистам, – сказал ей один из них.

– Да кому она помогала? Больной старый человек.

– Ты, бабонька, это брось, – сказал ей в ответ мужик. – Курву – бургомистра она родила? Она! Немцев лечила она? Она!

– Да каких немцев?

– Нам сказали, что у Фроськи на сеновале раненый немец. Вот его и лечила. Ничего, теперь им вместе тепло стало. А вам тут всем наука. – Потом, посмотрев на неё, спросил. – Ты, что ль Ефросинья?

– Я, – Фрося со страхом смотрела на мужика.

– От Степана тебе привет. Живой он. В партизанском отряде под Псковом. Я недавно там был. Ранили его. Он про тебя и рассказал. Привет передавал. Жди.

Он хлопнул её по плечу, и они ушли в лес. А она стояла, с ужасом глядя на догоравший Фроськин дом и сарай. «А ведь это ко мне они шли, – подумала она. – Ко мне. Кто-то назвал её Фроськой, и они перепутали».

Утром она пошла на пепелище. Пришли сельчане, но Ефросинья ничего им не сказала. Она искала хоть что-нибудь оставшееся от старухи.

– Смотри-ка! Вот здесь, наверно, ведьма старая сгорела, – сказала одна из женщин. – Смотри-ка, чё это ведро перевёрнутое рядом с ней?

Ефросинья подошла к тому месту, на которое указывала женщина, и увидела грудку обгоревших костей, а рядом перевёрнутое вверх дном оплавленное ведро. Приподняв его, она увидела под ним крынку из-под молока, тоже перевёрнутую дном кверху. Под ней лежал свёрсток.

– Живая горела, – сказал кто-то из селян. – Вон, какой схрон сделала.

Ефросинья наклонилась и подняла свёрток. Из него выпала записочка. Шустрый мальчуган живо подобрал его и… протянул Фросе.

– Это, тёть, тебе.

На записочке корявым, старушечьим почерком было написано: «Передать Ефросинье. Кто не сделает, прокляну!»

Развернув записочку, Ефросинья прочла…

«Дочка! Ты не печаловайся про меня, не надо. Я своё отжила и помираю в позоре за дитятко своё. Оставляю тебе секрет мазьки. Бабушкин он. Храни его и только своей доченьке передай. Степан твой жив. Видела его как живого. Встретитеся. Прощевай».

Она, заплакав, тихо пошла к своему дому, а собравшиеся на горелище люди с сочувствием смотрели ей вслед.


Генрих, через щель в крыше видел, как горел дом напротив, как к его хозяйке подходили три бородатых мужика и о чем-то говорили с ней. Его снова начала бить нервная дрожь от предчувствия скорой и жуткой смерти. Он чувствовал, что и пожар произошёл, может быть из-за него. Ему срочно нужно было куда-то уходить, но он физически не мог этого сделать. Значит и его ждала такая же смерть в огне. Ведь молодой партизан именно про это и говорил, уходя с сеновала.

Задумавшись, он не услышал, как к нему поднялась Ефросинья.

– Я очень сожалею…, – начал он, но Ефросинья движением руки остановила его.

– Видел? – подойдя к нему, спросила молодая женщина? – Видел, как из-за тебя сгорела старая женщина? Видел, как брат моего мужа разговаривал со мной? Зачем ты пришёл сюда? Убивать старух и женщин, стариков и детей, наших сестёр, братьев и мужей? Зачем?

Она говорила тихо и, казалось бы спокойно, но от этого спокойствия и её тихого голоса у Генриха внутри всё похолодело.

– Я никого не убивал! Я строитель. Моё дело строить дороги и мосты.

– А по ним будут идти танки, пушки, солдаты, которые убивают? И это ты считаешь «не убивал»?

Неожиданно покачнувшись, она, закрыв глаза, опустилась на сено. В молчании прошло несколько минут.