Считается, что семья помогает в невзгодах, но Федора, когда лежал – неудачи только отделяли. В тайге его бударажило единственное: вокруг столько дармового, неучтенного, волшебно живого, что можно пустить в свою пользу, продать или обратить в закуску и раздарить нужным людям. И что он – без свидетелей с этими драгоценностями, и в этом особая тайна, личная, прительная и ничуть не менее интересная, чем семейная. И свои счеты-расчеты, что можно превратить столько-то оленей, соболей или рыбин в снегоход или лодку. Или машину. И довершалось это умением не только добыть, а еще и пристроить. Это и давало азарт, и становилось целью, и нарастало самолюбием, что, поди, руки-то из места растут, и добыть умеем, и договориться, и отношения выстроить с миром, пусть грешным, но нужным. И вообще мы мужики крепкие, у нас и дома все крепко, так что перед людями не стыдно. И жена – тоже часть крепости, хозяйства, завода. Со своими, конечно, бабьими немощами-странностями, но тут уж «че поделашь». Вон Шектамакан вроде лучший охотник, а бывает так, «евоная» выведет из себя, что фыркает потом неделю, что «никово баба не понимат».

Федору в голову не приходило, что Шектамакан только на людях харахорилися, и целая жизнь шла у него в семействе. Что когда дома, то с женой ездит неразлучно и по сети, по черемшу, по ягоду и не потому что считает жену куском завода, а потому что она значит не меньше, чем вся тайга вместе взятая. А если и порыкивал на нее из избушки, то вовсе по другим причинам. Чтоб не сбивала с колеи, с круга, с таким трудом выстроенного. Потому что если о жене будешь думать, то с ума сойдешь – и прощай промысел. Поэтому проще подморозить чувство, на лабазок вытащить из зимовья́, и понадежней прибрать, чтоб мыши не попортили. Правда, в нелегкий миг не выдержит охотник, занесет узелок, оттаит – и такое навалится, хоть правда «домой бежи».

У Федора было как? Претило большие чувства вкладывать в семью, и все домашне-теплое, сонно-молочное, где он расслаблялся и терял хватку, казалось враждебным работе, чем-то стыдным, говорящим о слабости. Другие-то мужики млели от тепло-молочного, и только на людях гонор разводили, а Федор все принимал за чистую монету и за признак силы, которой само́му не хватало. И когда окунался в молочное тайное – стыдно было и жену предавал, будто вечный Шектамакан или Перевальный стоял над ним стоял и следил – настоящий он мужик или нет. А если вдруг жена напортачила в хозяйстве или по связи несуразность вывезла – то краснел от стыда: опозорила.

Анфиса спросила по связи совета, мол, не знаю, что с нетелью делать. Спросила неумело, стесняясь всех тех, кто слышит, и от этого хуже сбиваясь. И не к месту повторяя: «Как понял, прием». А Федор отрезал: «Ты давай, это, хозяйка, сама решай с нетелью». А она тогда про Деюшку что-то пролепетала, что он избушку и собачку нарисовал, а Федор закруглил, оборвал почти, мол, ну ладно, ладно, хватит тут нежности разводить. «Все, до связи».

Им ребеночка только одного Бог дал, сына Дея Федоровича. Хороший мальчишка, маме помогает. Со школы придет, с дровами поможет, по воду съездит на «буране», правда, ульет крыльцо все, да сам и расшибется. И так изо дня в день. А дни у хозяйки на один похожи, событий-то нет, и вот уже ноябрь и радуйся – если б не постоянное чувство одиночества и забирающего хозяйственного круга, когда одна мысль – не поскользнуться, не вередиться, не заболеть, тем более на вертолете грипп злючий привезли. Сначала ноги ломит, а потом температура сорок.

Середина ноября… В тайге у охотников целые эпохи сменились, и каждый день, как деревенский месяц по впечатлениям. Взлеты и спуски. Сопка на сопке. А тут равнина. И вот выйдет хозяйка поздним вечером на угор – черно́. Только огромный пятнистый провал до неба – Енисей шугует ледяными полями, грохочет раскатисто и отстраненно. Деревня за спиной, и кажется, ты одна на берегу океана. И даже есть ли дом – неизвестно. Может, привиделся? Может, обернешься, а там ни огонька и одна тайга ледяная? И так жутко, одиноко станет, что хоть плачь. Только молитва и спасает.