Грамотей тоже закричал, все-таки человек. Мыши прысканули в стороны, а грамотей упал на пол. Он лежал на спине и пытался подняться, но это было нелегко – колени у грамотея болели и опираться на них не получалось, он барахтался на полу, а Тощан хохотал на печке, стучал пяткой в стену.
Я устремился к грамотею на помощь, но он взглянул на меня с видимым бешенством и продолжил подниматься сам, опираясь на костыль одной рукой и цепляясь за стену другой.
Тощану скучно, он всегда на печи да в избе, и только в самый жаркий и сухой день выпускаем его немного посидеть на улице. Ему сырой воздух вреден, от него у Тощана крепчает кашель, а если он дома, то вроде ничего. Соль опять же помогает. Но Тощану скучно. Вот он себе занятий и находит. То ящериц ловит, то сверчка натаскивает, но в основном по мышиному делу, конечно. За время сидения в избе он стал настоящим мышиным повелителем. Когда ему было нечего делать – а ему почти всегда было нечего делать, – он устраивал мышиные войны. Выманивал из подвала диких мышей свистком, сделанным из тростины, а потом обрушивал на них ярость своих мышей, прикормленных. Надо сказать, что мыши бились отчаянно, причем очень скоро в их рядах определились выдающиеся бойцы, настоящие мышиные волки. Их Тощан кормил дополнительно и натаскивал в специальных колесах.
Грамотей все-таки поднялся на ноги, посмотрел на меня и на Тощана с ненавистью. Но появилась матушка. Она стала предлагать грамотею ореховую похлебку, но он не стал у нас задерживаться и убрался, потому что Тощан слишком зловеще покашливал на печи.
А я спросил у грамотея перед уходом, про что был рассказ «Овцы, овцы, овцы». Грамотей явно хотел меня обругать, но потом признался, что это был не простой рассказ, а экспериментальный. Я не понял, а грамотей объяснил, что рассказ состоял из одного слова, но повторенного две тысячи раз. То есть там было только слово «овцы», но его надлежало читать с разным внутренним выражением, от этого многие засыпали.
Он ушел.
В следующие дни я его нечасто встречал. Приближалась осень, подземные реки теряли силу, и солевой раствор хорошо тек не каждый раз и не каждый раз был достаточен. Я сидел возле торчащей из земли трубы и часто проверял воду. За годы солеваренья я научился определять содержание соли в воде даже по внешнему виду, пальцами воду щупал, только когда требовалось определить совсем уж тонкие соляные оттенки.
Когда раствор становился пригоден, я перекидывал ворот в сторону кадки. Кадка наполнялась, я впрягался в нее и тащил на выжарку. Тут все просто и надежно – три камня, на них ставится широкая и глубокая сковорода, кованая, еще из старинных, под сковородой огонь. Пламя следует поддерживать медленное, чтобы рассол испарялся равномерно. По мере испарения в сковороду добавлялось воды из кадки, так постепенно рассол густел и густел, и когда он становился перенасыщенным, почти уж и не рассолом, а расплавом, я вычерпывал его со сковороды в особую бадью. В бадье рассол остывал, и на дно выпадала чистая соль.
Всего у нас в Высольках четыре трубы на разных концах деревни, но соль варят обычно только на трех, на четвертой хозяин Хорт, он ленив и варит лишь по настроению, предпочитая питаться снытью, лебедой, ботвой и прочим подорожником, соль он использует не для обмена, а только для себя.
Поскольку соли в воде становилось все меньше, на соляном дворе я проводил все больше времени, мало интересуясь происходящим в деревне. О событиях узнавал лишь от Хвостова, да и то редко. Но потом, когда август перевалил за середину и листья стали желтеть, соль остановилась вовсе.