Гегель оказал хорошую услугу, по крайней мере, освободив философию от того аспекта импортной роскоши, который она обычно имела, – как будто это экзотическое растение, перенесенное из яркого воздуха Греции в меланхоличный туман Западной Европы. «Нам еще предстоит, – говорит он, – разрушить перегородку между языком философии и языком обыденного сознания: мы должны преодолеть нежелание думать о том, с чем мы знакомы4. Философия должна быть повернута лицом к обычной жизни, чтобы черпать свою силу из актуального и живого настоящего, а не из воспоминаний или традиций прошлого. Она должна стать организованным и законченным мышлением того, что слепо и смутно содержится в различных уровнях народного интеллекта, поскольку они более или менее образованы и упорядочены. Возможно, однако, что попытка философствовать на родном немецком языке приводит к пуризму языка, который совершенно невозможен в английском, с его двойными симпатиями. Даже Гегелю кажется, что ресурсы немецкого языка иногда подводят его, и он вынужден использовать соответствующие слова родного и классического происхождения со значительными различиями в значении. Иногда он также проявляет склонность к этимологизации на очень узких основаниях и к чему-то очень похожему на игру слов. Но это было великое дело – изгнать из философии напыщенный и аристократический диалект и вернуть ее к тем словам и формам речи, которые находятся хотя бы в молчаливой гармонии с национальным чувством.
ГЛАВА II. ЗАЧЕМ ПЕРЕВОДИТЬ ГЕГЕЛЯ?
«Но, – говорят, – хотя и хорошо позволить потоку иностранной мысли оросить некоторые из наших философских пастбищ, вряд ли мы должны навеки увязнуть в своей замкнутости – зачем пытаться внедрять Гегеля, из всех философов, по общему признанию, самого непонятного? Почему бы не довольствоваться изучением и «освоением» Канта, которого сами немцы до сих пор считают настолько важным, что излагают его с бесконечными комментариями и критикой, и который, после некоторых стычек, наконец, нашел признанное место в английской философской программе? Зачем искать более тевтонское мышление, которое можно найти у Шопенгауэра, и найти его в ясном и благородном стиле, светящемся в высшей степени, и затрагивающем без чисто академической заумности проблемы жизни и смерти? Или – как та песня слаще всего для людей, которая новее всего звучит в их ушах – почему бы не сделать доступными для английского читателя многочисленные и наводящие на размышления работы Эдуарда фон Гартмана, Фридриха Ницше – не говоря уже о Роберте Хамерлинге?5
Или, наконец, почему бы не дать нам все больше и больше переводов работ по логике, этике, психологии или метафизике тех многих замечательных преподавателей немецких университетов, которых было бы неблагородно пытаться выделить по имени? Что касается Гегеля, то его система на родине философа полностью дискредитирована; его влияние угасло; он мертв, как гвоздь в двери. Жаль тратить труд и отвлекать внимание, да еще в английских землях, где полно собственных проблем, которые нужно решать, на попытки, которые наверняка окажутся тщетными, реанимировать эти пороки?»
То, что гегельянство было полностью дискредитировано в определенных кругах, не является открытием, припасенным для более поздних дней. Но в этом вопросе, пожалуй, можно провести аналогию. Если читатель возьмет в руки две английские газеты противоположных партий и сравнит сообщения их иностранных корреспондентов по какому-нибудь вопросу внутренней политики, он, если он новичок, может с удивлением узнать, что, согласно одной из них, мнение, например, Вены полностью отрицательно относится к данной мере, в то время как, согласно другой, это мнение полностью одобряется. Не ново и то, что гегельянство подвергается всеобщему поношению. Еще в 1830 году католический философ и теолог Гюнтер