Пастернак хотел только простоты, но и в конце пути он был так же далек от нее, как в начале. И не потому не приняла Ахматова «Доктора Живаго», что шли они будто бы разными путями (она – от «простоты» к «сложности», входя своей поэмой в сферу мирового авангарда, он – напротив), а потому что увидела там ненавистное ей учительство.

В тринадцатой части второй книги («Против дома с фигурами») в главе 17 главное противоречие романа приобретает зримую наглядность. Как и Блока, Пастернака крайне волнует вопрос, что же произошло в мире с возникновением христианства. А вот что: «Кончился Рим, власть количества, оружием вмененная обязанность жить всей поголовностью, всем населением. Вожди и народы отошли в прошлое».

Вовсе не об императорском Риме здесь идет речь. Рим всего лишь условное обозначение того времени, когда создавался роман; это и прогнозы относительно того, что ожидает человечество в будущем.

Что же именно? А вот что:

«Личность, проповедь свободы пришли им на смену. Отдельная человеческая жизнь стала Божьей повестью, наполнила своим содержанием пространство вселенной. Как говорится в одном песнопении на Благовещение, Адам хотел стать богом и ошибся, не стал им, а теперь Бог становится человеком, чтобы сделать Адама Богом…».

Очевидно, это и есть тот вывод и то сокровенное желание, к которым пришел Пастернак в конце жизненного пути. Он формулирует свои выводы в формах богословской метафизики – очевидно, иначе выразить их было бы невозможно.

4

Известно, что развитие традиций есть отрицание выработанных и опробованных методов творчества; развивать традиции – значит, прежде всего, не делать так (делать не так), как это делали предшественники. Этот заново созданный вид творчества может воспроизводиться, но может и не воспроизводиться (как не воспроизводимым после «Евгения Онегина» оказался жанр романа в стихах).

Акмеисты продолжили традиции символизма тем, что убрали из искусства смысловую многозначность, мистику, наличие потенциальных (допустимых) смыслов. Это было и «преодоление» символизма, и продолжение открытого символистами тотального обновления поэзии. Но затем, начиная уже с «Огненного столпа» и «Веселых братьев» Гумилева, лирики Ахматовой периода революции (вплоть до «Реквиема», «Поэмы без героя») они сдавали свои позиции, восстанавливая в попранных ими же приемах творчества и смысловую многозначность, и наличие неявных смыслов, и символическое обобщение.

Вся русская литература ХХ века, сколь бы реалистичной она ни казалась на первый вазгляд, есть развитие, совершенствование эстетики и поэтики символизма, когда за малым угадывается многое, когда главным оказывается не то, что высказано прямо, а нечто подразумеваемое, расширительное, когда характер, имя «Героя» (если оно есть) условны и необязательны, ибо речь идет об общемировых процессах. Гениальное стихотворение Цветаевой «Попытка ревности» говорит нам вовсе не о ревности, а о нарождении в жизни нового психологического типа личности, наделенной способностью так видеть и так чувствовать мир и человека в этом мире, как раньше делать этого еще не могли. И не потому что недоставало развития или эстетической изощренности, а потому что просто по-другому воспринимали и «объект» ревности, и само чувство «ревности».

Безусловно, всякое новое, входящее в жизнь, входит одновременно с утратой того, что было выработано, приобретено предшествующими поколениями. И если судить об этом процессе серьезно, то здесь не просто и не только утрата, а смена одного другим, которая воспринимается нами подчас именно как утрата. Что-то всегда в жизни утрачивается, а что-то приобретается, и наивно думать, что утрачивается хорошее, а приобретается одно только дурное (или напротив). Смена всегда есть утрата, но она всегда есть и приобретение.