Пластинка крутится, и песня вращается своими куплетами над всем безбрежием того, что в данный момент называется жизнью, которая, фундаментально находясь на месте, с недоумением смотрит на это вращение и не понимает, зачем все это происходит.
Вращение буравчика определяет направление мысли. Войдя в штопор, мысль ничего не определяет. Важно одно: не перепутать левую резьбу с правой и не отождествлять все это с резьбой по дереву.
Венечка проснулся. Утер с носа выпавшую росинку и погрузил себя в дальнейшее коловращение. Это были всем известные и таинственные звуки. Голос звал и притягивал к себе, проходил от кончика носа до осознания полной своей беспомощности. Стало страшно.
Приоткрыв слипшиеся ресницы, метр проснулся от непонятного чувства, зажавшего левую половину груди и вырывающегося наружу при помощи рвоты. Он сел на край топчана, который облюбовал для сна под открытым небом, нагнулся и дал выход наружу своим внутренним конфликтам. Топчан поднялся с пьедестала и медленно поплыл над черноморием с его каменно-песочными пляжами, обрывами, трещинами и валунами. В лунном свете открылся одесский привоз, предательски тихий и нежно трогательный в это время суток. Метр плыл на своем топчане над всем этим раздольем и слышал свои песни, которые шли к нему со всех сторон, не уступая друг другу, сталкиваясь, перемешиваясь в созвездие звуков и становившихся совсем непонятными, как черное небо в россыпях бисера. Метр поднимался все выше, пока не уткнулся в драпировку с дырками, из которых пробивался свет. Он ткнул пальцем в одну из дырок, еще недавно казавшейся звездой. Палец прошел насквозь и почувствовал нестерпимый жар, от которого рефлекторно отдернулся вместе рукой и пошел к губам, чтобы подули, но губы, свернутые в трубочку, ничем не помогли, потому что в легких не было воздуха.
«Как же я дышу», – подумал Метр, – «если воздуха нет?»
– А ты давно уже не дышишь, – произнес чей-то голос, – просто двигается грудная клетка.
– Я всю свою жизнь пел для народа, и мои песни нравились ему, – возразил Метр.
– Послушай сверху все сразу то, о чем ты пел, – тихо продолжил голос, – и все поймешь.
– У ЧЕРНОГО МОРЯ, – продолжал песню голос…
На пляже горел костер из намытых волнами скелетов, уходил в море пирс, болтая кранцами в воде и сожалея о том, что никуда уйти не сможет, а к нему причаливал баркас, набитый сетями и рыбой. Идти туда или оттуда, каждый раз нам предлагается на выбор.
Метр дождался пока баркас освободится, медленно сполз на банку и отдал швартовый. Дырявое покрывало ночи расползалось лохмотьями по белу свету, а в сиреневой дали уходила точка баркаса.
На взрытых перьях бесится душа.
Искомкана навзрыд подушка.
Листва роняет просто не спеша
Дождя по крышам погремушки.
Скрипит и ноет темный лес.
Стволы деревьев тихо ноют.
А взять бы их и под обрез
На речку положить без боя.
Была двуручная пила.
Река плыла, нас было много,
У каждого была душа,
И замерзала понемногу.
Последнюю песню пропел Метр, закрывая за собой двери горизонта. Раздался ржавый скрип засовов, и Венечка смахнул холодный пот со лба, припавшего к чему-то мягкому и волокнистому. Это был мешок памяти, на котором он лежал и от которого не мог оторваться. Он приподнялся немного, посмотрел вокруг и решил, что можно опять с удовольствием опустить голову туда, где хорошо.
Мы только что посмотрели фильм «Триста спартанцев». Его нельзя было смотреть детям до шестнадцати, поэтому его смотрели все от мала до велика и не понимали, почему на него наложен гриф секретности для несовершеннолетних. Нашей малолетней шпане, набившей морду ни одному нахальному пьянице, было не понятно, почему некоторым пацанам в тринадцать лет можно было командовать партизанскими отрядами и крушить врага, как ему вздумается, а нам нельзя даже посмотреть на то, как бьются на экране древние греки.