В моем новом доме нет ни одного сухого места. Стены влажные, с потолка капает, дверь отсырела. Мне следует быть предельно аккуратным, чтобы оберегать книгу от всепроникающей сырости. О, сколь часто я поскальзывался на мокром полу – и это весьма опасно, ведь я уже далеко не юнец. Воздух здесь спертый и затхлый. И смрадный. Порой новая волна зловония вторгается внутрь и захлестывает меня. Иногда этот смрад едва уловим, точно шепот, а иногда сшибает, как гром. Но облако смрада постоянно висит в воздухе.
Позвольте представиться: Джузеппе Смердящий. Джузе «Вонючка» Лоренцини. Зловонный Петто. И ежели мне суждено когда-либо обрести свободу – знаю, знаю: это маловероятно, – я убежден, что каким бы мылом я ни отмывал себя, какой бы лавандовой или розмариновой водой ни брызгался, какими бы фланелевыми тряпицами и щеточками ни терся и какого сорта тальком я бы себя ни умащивал, мне ничем и никогда не изгнать этот въевшийся в меня смрад. И пусть я буду свободен, мне не освободиться от зловония этой подводной тюрьмы.
По большей части я обретаюсь в рубке. Это моя величайшая радость. Я пользуюсь личными вещами капитана корабля и держу их все в идеальном порядке. Я даже придумал себе звание: нет, не адмирал или коммодор, но просто капитан Лоренцини. У него, у этого капитана, – две личные каюты. Рубка с рабочим столом и навигационными приборами, а за дверью – капитанская каюта. Капитанская койка привинчена к полу. Вдобавок койка прилажена к двум большим шпинделям, благодаря которым во время плавания по бурному морю она всегда стоит ровно. И лежа на этой койке, даже когда морской монстр ворочается из стороны в сторону, я не теряю чувства устойчивости.
В капитанской каюте осталось имущество ее бывшего обитателя, которое я тщательно исследовал, хотя ему вряд ли бы это понравилось. Нашлось вино капитана, и я его пью понемногу за его доброе здравие. Еще есть чучело совы. Увидев его в первый раз, я так обомлел, что едва не выронил горящую свечу и не устроил на корабле пожар. Теряюсь в догадках, по какой причине капитан вышел в море с издохшей, но сохраненной на память птицей. Моряки иногда берут с собой в море птиц в клетках, ибо если кто на борту заблудившегося в море корабля и может указать на близость земли, так это пернатый член команды, но это же не живая птица, а изделие таксидермиста, чье совиное обличье медленно истлевает, извергая из себя набивку и усыпая пол опилками. Я хоть и не понимаю смысл присутствия совы, но она смотрит пристальным взглядом, от которого мне становится немного не по себе.
У меня есть и другие, куда более важные находки: тюбики с красками разнообразных цветов – многоцветная радуга. Оказывается, капитан писал маслом! Он был, конечно, любителем, о чем можно судить по его картинам, обнаруженным в каюте, и его портрет рыбы скорее смахивает на старика в печали, но меня очень обрадовали краски. Еще я нашел его теодолит, которым можно измерять разве что выпуклость чрева моего морского чудища, и географические и навигационные карты, правда, не имеющие отношения к территориальным просторам рыбомонстра, а еще компас, так что я всегда знаю, каким курсом движется мое плавучее узилище. О, бесполезное знание! Мы бороздим море милю за милей, но у меня нет ни маршрута, ни порта назначения.
А самое главное – есть вот этот фолиант, судовой журнал капитана. Большой, красивый, в кожаном переплете. Лишь несколько страниц в нем заполнены рукой капитана. Я их оставил и изучаю с превеликим интересом. Имя капитана – Харальд Тагтус, у него изумительный почерк, его слова впечатляют, но что они значат, сказать не могу. Он же писал по-датски. А во мне нет ни капли датской крови. И все, чем раньше владел Тагтус, теперь мое. Я – вор.