Пока город не исчез, с работой я справлялся. Я играл роль кризисного переговорщика лишь раз в месяц, оставаясь фермером. Но когда Диккенс убрали с карты, меня стали звать минимум раз в неделю. Я даже не успевал переодеться, и как был, в пижаме, оказывался во дворе жилого дома с мегафоном в руке, взирая на обезумевшую мамашу на балконе третьего этажа. По ее виду было понятно, что она вытягивала волосы плойкой, но не довела дело до конца, потому что ей моча ударила в голову и она уже перекинула своего младенца через перила. У отца больше всего заклинаний выдавалось на ночь пятницы. И пошло-поехало – целый поток малоимущих ниггеров с биполярными расстройствами. В пятницу, в день зарплаты, они спускали все в баре и, устав от того, что показывал телевизор, они отрывались, раскидывая во все стороны домочадцев, отрастивших себе толстые задницы сидением на диванах, расталкивали ногами коробки недораспроданной косметики «Эйвон», перебирались на кухню, где вырубали радио, орущее песню за песней про добродетели пятничных ночей в клубе, с распиванием бутылок, разбиванием голов и раскусыванием женских телес (в таком порядке), потом на следующее утро отменяли прием с психиатром, с балаболкой-косметологом, которая хоть и работает с головой столько лет, все делает одну и ту же прическу – подсушить, подкрасить и уложить набок. Они выбирали именно ночь пятницы, этот «день Венеры», богини любви, красоты и неоплаченных счетов, чтобы совершить самоубийство, а может, убийство, а может, и то, и другое. Но при мне люди срывались уже в среду. Просто какой-то критический день, честное слово. Какие там говорят заклинания на талисман гри-гри[47], представления не имею. Я нажимаю на кнопку мегафона, и тот оживает, фонит. Половина племени ждет, что вот сейчас я произнесу волшебные слова и все обойдется, а другим жуть как интересно, распахнет ли женщина халат, обнажив свою набухшую от молока грудь.

Иногда я подпускаю немного юмора. Вытаскиваю из большого коричневого конверта бумагу и говорю голосом ведущего какого-нибудь скандального вечернего шоу: «Что до восьмимесячного младенца Коуба Джордана Карима Лаборна Мэйуезера Третьего, то я не являюсь его отцом… А жаль». Глядя на меня, мамаша закатывается от смеха и роняет ребенка в обкаканных подгузниках прямо в мои протянутые руки.

Но чаще дело обстоит гораздо сложнее. Вечерний воздух буквально наэлектризован отчаяньем «Mississippi Goddam»[48], мешая сосредоточиться. Фиолетовые синяки на лице и на руках, с плеч кокетливо соскальзывает махровый халат, и ты понимаешь, что это не женщина, а мужчина, накачавший себя гормонами так, что у него выросла грудь. Ты видишь его бритый лобок, женственно-округлые бедра, а тот, кто размахивает монтировкой, – доминантный, широкоплечий, в футболке и бейсболке с козырьком, повернутым набок, – может, он и мужчина, а может, только похож, – и вот оно нервно вышагивает по крытой стоянке, обещая проломить мне башку, если только я скажу хоть одно неосторожное слово. А младенец в голубых пеленках, потому что голубое – это цвет банды «калеки», так надрывается от плача, что хочется его заткнуть, но иногда не издает ни звука, и я пугаюсь, что он уже мертв. И фоном, за раздувающимися, как парус, занавесками, что рвутся наружу через приоткрытые стеклянные двери, всегда маячит размытый силуэт Нины Симоне. Отец давно предупреждал меня, каких женщин стоит опасаться. Женщины, чья жизнь разрушена наркотиками и каким-нибудь подонком. Разочарованные в любви и тоскующие по ней, они курят сигареты одну за другой, часами просиживают в темноте с прижатой к уху телефонной трубкой, пытаясь дозвониться на радио K-Earth 101 FM («Для тех, кому за…»), чтобы заказать песню Нины Симоне или что-нибудь из «Ширэлз»