То вдруг в воздух взмывал одинокий голос, подхваченный эхом, и, кружась, уносился под купол небесного свода к россыпям мерцающих звёзд. Там, настигая себя самого, голос растворялся в колыбельной песне, убаюкивающей чей-то детский плач.
То, срываясь с высоты, он падал, разрывая отчаянным криком ночь. Разбившись о мраморные плиты, неумолимо ждавшие внизу, крик разлетался в истошном вопле, обнажая свою беспомощность. Давясь и захлёбываясь слезами, он переходил в хриплый стон, полный мольбы о помощи и страха перед смертью и тёмной беспредельностью, в которой нет надежды.
Вдруг до Погодина долетел шёпот, тихий-тихий, как едва уловимое дуновение ветерка. Будто на цыпочках, через снега времени, через пространство, эхо робко донесло чью-то поминальную молитву. На мгновение он замер, прислушиваясь к самому себе.
Необъяснимая смутная тревога, разрастающаяся, словно плесень, несла томящее предчувствие неизбежного столкновения с неизвестностью. Притягивая невидимыми нитями, она завораживала. Трепет перед ней оплетал сознание ледяными щупальцами и уже не отпускал никуда от своей воцарившейся власти.
Внезапно липкую темноту, как бритвой, полоснула молния. Раскаты грома прокатились оглушающей волной, и всё разом смешалось в безумном хаосе. Теперь Семён не слышал ни гулкого перезвона колокольной меди, ни трубных звуков в переливах органа. Над залом повис монотонный гул, давящий на уши, пронизывающий мозг резкой нестерпимой болью. Пространство вокруг него стало сжиматься. Ошеломлённый, он прижался к стене, кромешная темнота вновь упала на плечи.
Протяжный гул вдруг потянулся вверх до самой высокой ноты и резко оборвался перетянутой струной. И зал озарился ослепительно белой вспышкой света. Воздух задрожал и сгустился в плотную кисею, серебрящуюся, как зеркало. И на ней, словно на огромном экране, стали проецироваться картины.
Время будто распахнуло своё пространство, извлекая из глубин веков работы великих мастеров и неизвестных авторов. В этом параде бесценных полотен отражались эпохи, художественные направления, бурлящие страсти, глобальные перемены – всё то, что происходило до и после Рождества Христова. Однако же что-то было не так в этих картинах. Они были совершенно другими, не теми прирученными музейными экспонатами, пылящимися в конуре золочёных рам.
Погодин буквально раздваивался. Одна его часть оставалась заворожённым наблюдателем происходящего, потерявшая ощущение времени, другая же в смятении спешно силилась понять произошедшие с картинами преображения. Вдруг показалось, что он заглянул за черту откровения, где всё тайное становится явным.
У Семена будто открылись глаза. Ответ пришёл сам собой. Вроде бы картина закончена, но по окончании работы, спустя какое-то время, появляется чувство её незавершённости, недосказанности, неудовлетворённости. И тогда кистью художника становится его воображение. Оно продолжает творить и дальше, что-то дополняет, изменяет. Так, проходя путь очищения, работа приближается к непогрешимой истине. И сейчас он видел перед собой плоды совершенства, достигнутые вдохновением мастеров. Он будто стал свидетелям судного дня, где перед ним картины открывали свою душу, ранее завуалированную под пафосным слоем красок.
Внезапно от центра этого зеркала, где происходила вся феерия, разбежались радужные круги, и в нём отразился коридор. Он словно длинный рубленый колодец протянулся вглубь зазеркалья прочерченными квадратами множества других зеркал. Там в его чреве что-то заворочалось. И Семён вскоре разглядел очертания младенца, тянувшего к нему ручонки. Поднявшись на ещё не окрепшие ножки, малыш пошёл по коридору, направляясь к смотревшему на него Погодину. По мере приближения неуклюжие шажки становились всё более уверенными, теперь уже ребёнок спешил, учащая шаг, вскоре перешедший в бег.