Весь следующий бесконечный день Изабель провела словно в густом, вязком тумане. Пыталась читать книгу, помогать матери по хозяйству на кухне, где всегда пахло свежей выпечкой и корицей, но руки не слушались, предметы валились из пальцев, а мысли, словно испуганные птицы, снова и снова возвращались на холодную, продуваемую всеми ветрами крышу старого собора. К нему. К Люциану. Его грубая, но по-своему прекрасная каменная кожа, его таинственно светящиеся во тьме глаза, тихий, величественный шорох его огромных, могучих крыльев. Она снова и снова открывала свой альбом, неотрывно вглядываясь в последний, сделанный в такой спешке и волнении набросок его фигуры. Теперь он казался ей не просто рисунком на бумаге, а… неким магическим порталом. Таинственной дверью в другой, неизведанный, пугающий и манящий мир.

К вечеру панический страх немного поутих, отступил на второй план, уступив место почти невыносимому, жгучему любопытству и странной, совершенно необъяснимой внутренней тяге, похожей на зов крови. Она должна была вернуться туда. Этой же ночью. Она должна была попытаться понять. Что это было на самом деле? Кто они такие, эти ночные стражи Ноктюрна? Почему они обречены веками скрываться во тьме и превращаться в камень с первыми лучами солнца?

Изабель снова решительно достала свой альбом. Если рисунок – это ее единственный доступный язык для общения с ним, она будет говорить на этом языке. Сегодня она снова нарисует его. Постарается сделать это лучше, точнее. И вложит в этот рисунок свой самый главный, самый важный вопрос. Не просто банальное «Кто ты?», а нечто большее: «Почему ты здесь? Почему ты так бесконечно, так безнадежно печален?». И может быть… может быть, если хватит смелости, она осмелится спросить его: «Можно ли мне приходить сюда снова?». Она прекрасно осознавала, что это по-прежнему опасно, что это игра с огнем, чистое, незамутненное безумие. Но великая тайна звала ее, и этот зов был слишком силен, слишком сладок, чтобы ему сопротивляться.

Рассветные лучи неохотно коснулись холодных шпилей собора, и тело Люциана вновь стало тем, чем ему положено было быть при свете ненавистного дня – холодным, неподвижным, абсолютно бесчувственным камнем. Привычный, отработанный до автоматизма за бесчисленные века процесс. Но сегодня он почему-то ощущался совсем иначе. Словно застывая, теряя драгоценную способность двигаться и чувствовать окружающий мир, Люциан отчаянно, из последних сил пытался удержать в своем угасающем сознании ее образ. Хрупкая, почти эфемерная фигурка девушки на фоне темного неба. Ее широко распахнутые, как у испуганного молодого олененка, глаза, в которых первобытный ужас таким странным, непостижимым образом смешивался с чем-то еще – с дерзким, почти вызывающим, чистым любопытством, которое люди давно и прочно разучились проявлять по отношению к его гонимому роду. И ее странный рисунок в потрепанном альбоме.

Он ведь и раньше видел ее днем. Маленькая, совершенно незначительная человеческая фигурка у подножия огромного собора, одна из сотен таких же одинаковых, безликих фигурок, вечно снующих по улицам внизу, поглощенных своими мелкими, суетными заботами. Но ночью, под колдовским, преображающим светом полной луны, она была совершенно другой. Смелой до полного безрассудства. Упрямой. Пробравшейся тайком туда, куда людям вход был строжайше заказан самой историей их вражды. И она не просто испуганно смотрела по сторонам – она видела. По-настоящему видела. И рисовала… рисовала не мертвый камень, а… его самого? То живое, страдающее, что было мучительно скрыто под этой серой, непроницаемой гранитной оболочкой?