– Я, того, уезжаю.

– Как? Что? Да одумайся, – купец подскочил так, что стакан с чаем опрокинул.

– Прощайте. Благодарствую за хлеб-соль.

– Да постой ты, окаянный. Куда ты? К брату? Так отпразднуешь – возвращайся.

– Не могу обещать, Иван Борисович.

– Да кому ты нужен-то у брата? А здесь тебе почет, уважение. Хочешь, сосватаем, найдем невесту достойную. Своим домом заживешь? – увещевал Семенчиков.

И от упоминания о сватовстве, о своем доме, помутнело в глазах Макара.

– Благодарствуйте, – выдавил и бегом из конторы.

– Стой, стой, расчет-то возьми, – неслось в спину. – Бирюк, как есть бирюк.

Но он уже не слышал, он ничего не слышал, кроме воя вьюги, в которой звенел смех Матреши.

Сговорился с обозом, заплатил, не торгуясь. Торопился, будто боялся, что не дождется Матреша, исчезнет, растворится в снежном хороводе. Попутчики веселились, травили байки, отхлебывая из бутылей, завернутых в тряпицы. Предлагали и ему, он лишь отмахнулся.

– Бирюк, бирюк, – таяло в морозном воздухе.

К вечеру добрались до постоялого двора. Мужики в расстегнутых тулупах жались к печке. Из разговоров понял, что собираются заночевать, рисковать в буран желающих не было. Но тошно было Макару, не мог он ждать, ему бы на волю, в беспамятство ледяной пляски, под ветер, вымораживающий до души.

– Торопишься, милок, – пожалела хозяйка.

– Угу.

– Какой ты, право, бирюк. Скоро Николай поедет, ему буран нипочем, сговорись, может, возьмет в попутчики, – махнула острым подбородком в сторону кудрявого молодчика.

И вот уже не пар от раскаленных горшков – белое лицо Матрешеньки со смеющимися глазами.

Сыпал, не считая, лишь бы быстрее, лишь бы не сидеть в духоте, забивающей горло. Николай обещал сделать крюк в десять верст, но доставить прямо к дому.


Понеслись! Лишь тонкий скрип полозьев да покрикивания возницы, вторящие заунывной вьюге. Поначалу Николай что-то спрашивал, о чем-то говорил, но, наткнувшись на тяжелый взгляд Макара, замолчав, буркнув: «бирюк». А Макар закрыл глаза, жадно вслушиваясь, карауля Матрешин смех. И услышал! Заливистый, счастливый, как в первый год после венчания, когда еще не умела хоронить младенцев, рождающихся мертвыми каждый год. Смех звучал так громко, что Макар не сразу разобрал, что ему кричит Николай.

– Спишь что ли, бирюк? Гляди-ка, лошадь встала. Что такое, не пойму, – и уже к лошади, – но, но, проклятая, чтоб тебя…

Макар не дослушал, спрыгнул с саней и напрямки к темнеющим впереди домам.

– Куда? Еще далеко, вернись, замерзнешь же, – неслось в спину.

Раздалось фырканье, и лошадь дернулась, а потом и припустила по укатанной дороге.


А Матренушка манила, летела белым облачком над нахохлившимися сугробами, нырнула под воротца дома, где сердитая Анфиса ворчала на своего Василия.

– Приедут, радости-то. Не зря говорят: «золовка – змеиная головка».

– Зря ты так, Катюха тебя любит. И Митька тоже. А уж мальцы… – Василий не договорил, Анфиса зашлась в тоскливом плаче.

– Не плачь, милая, – Макар протягивал что-то из заветного узелка, подвязанного к поясу, – подарок тебе к праздничку.

Анфиса с удивлением рассматривала искусно сделанную шкатулку с младенцем-ангелом на крышке.

– На будущее Рождество и в вашей избе люльку ладить придется, – повторял Макар за Матрешей, примостившейся на потолочной балке.

– Откуда ты знаешь? – Анфиса с интересом глянула на Макара.

– Знаю, милая.


Как много пустых слов. Он просто знал. Как понял сейчас, что встретит свою Матрешу завтра. И совсем не важно, что зовут ее по-другому, что она третий год вдовствует, тайком плача от укоров бездетной снохи. Знал, что посмотрит глазами Матрешиными и зальется веселым смехом, принимая заветное колечко, что столько лет хранил на груди в ладанке.