– Да, – тихо отзывается Франку.
– И при всем при этом часть твоей души, неподвластная тебе, продолжает вести себя так, будто ей угрожает великая и близкая опасность. Разве не удивительно то, насколько разрознены части нашей души? И то, как наше сознание, ее высшая часть, подавляется нашими эмоциями?
Никакого интереса к этим словам Франку не проявил.
Бенто помедлил. Он ощущал растущее раздражение и чувство обязанности, почти долга. Но как к нему подступиться? Не слишком ли многого он ждет от Франку – и не слишком ли скоро? Ему вспомнилось множество случаев, когда его собственный разум не мог приглушить страхи. Вот хотя бы вчера вечером, когда он шел наперерез толпе, направляющейся в синагогу на службу в честь шаббата…
Наконец он решился применить единственный доступный ему рычаг и самым мягким тоном проговорил:
– Ты умолял меня помочь тебе. Я согласился сделать это. Но если тебе нужна моя помощь, ты должен сегодня мне довериться. Ты должен помочь мне оказать тебе помощь. Ты меня понимаешь?
– Да, – вздохнув, ответил Франку.
– Хорошо, тогда твой следующий шаг – проговорить вслух свои страхи.
Франку затряс головой:
– Я не могу! Они чудовищны! И они опасны.
– Не настолько чудовищны, чтобы выдержать свет разума. И я только что доказал тебе, что они не опасны, если нечего бояться. Смелее! Пришло время взглянуть им в лицо. Если нет, то снова скажу тебе, – голос Бенто стал тверже, – что в продолжении наших встреч нет смысла.
Франку сделал глубокий вдох и начал:
– Сегодня в синагоге я слушал, как Писание читали на незнакомом языке. Я ничего не понимал…
– Но, Франку, – перебил его Якоб, – разумеется, ты ничего не понимал. Я же говорю тебе снова и снова, что это – дело поправимое. Рабби ведет занятия по ивриту. Наберись терпения…
– И снова, и снова, – огрызнулся Франку, в голосе которого теперь прорезался гнев, – я говорю тебе, что дело не только в языке. Слушай меня хоть иногда! Дело во всем этом зрелище. Нынче утром в синагоге я огляделся и увидел всех в причудливо расшитых кипах[32], с молитвенными бело-голубыми бахромчатыми накидками, ныряющих головами туда-сюда, словно попугаи над своими кормушками, с глазами, возведенными горе́? Я слышал это, я видел это, и я думал… нет, я не могу сказать, что я думал!
– Скажи, Франку, – попросил Якоб, – ведь только вчера ты мне говорил, что это и есть учитель, которого ты ищешь.
Франку прикрыл глаза.
– Я подумал: а какая разница между этим спектаклем и тем… нет, давай уж я выскажу свои мысли – тем балаганом, что происходил на католической мессе, которую, как мы знаем, должны посещать христиане? Когда мы были детьми, Якоб, помнишь, как после мессы мы – я и ты – смеялись над католиками? Мы высмеивали диковинные одеяния священников, бесконечные кровавые изображения распятия, преклонение перед мощами святых, просфоры и вино – и «поедание плоти», и «питие крови»… – голос Франку окреп. – Иудеи или католики… нет никакой разницы… это безумие. Все это – безумие!
Якоб торопливо нацепил на голову кипу, положил на нее ладонь и тихо запел молитву на иврите. Бенто тоже был потрясен и стал тщательно подыскивать правильные, самые серьезные слова:
– Думать о таком и считать, что ты такой один на свете… Чувствовать себя одиноким в своих сомнениях… должно быть, ты испытывал настоящий ужас.
Франку торопливо продолжал:
– И еще кое-что… еще одна мысль, еще ужаснее. Я не могу не думать о том, что ради этого безумия мой отец пожертвовал своей жизнью. Ради этого безумия он подверг опасности всех нас – меня, своих собственных родителей, мою мать, моего брата, моих сестер.