Некоторое время Матвей ворочался с боку на бок, стараясь найти удобную для сна позу. Мысли лениво кружились вокруг завтрашних дел: перед покатушками надо бы залить полный бак горючки. Назимов ещё ни разу не был в Ораниенбауме, а Татка говорила, что там красиво. Погоду обещали зачётную: тёплую и даже солнечную – редкость для страдающего недержанием Питера. А вот с козочками пока вышел облом – ему сегодня одна не приглянулась.

Вдруг в ночной тишине Назимов услышал осторожные, застенчивые аккорды. Будто бы неизвестный музыкант замечтался над клавиатурой и вложил свою меланхолию в рассыпавшиеся на ноты пассажи. Звуки дрожали в воздухе и с серебряным звоном осеивались на пол. «А вот и пианист для тётушкиных музыкальных вечеров, – лениво подумал Матюха. – Удобно, что по соседству. Надо будет Татке сказать».

В разъятой на аккорды мелодии он не без труда узнал вальс. Раз-два-три, раз-два-три – дурманила загустевшее, вязкое сознание музыка. Он начал, было, задрёмывать, как вдруг от внезапного прозрения сон слетел, будто сдёрнутое рывком одеяло. Вальс доносился совсем не из окна – там, во дворе, было тихо. Музыка звучала из глубины квартиры. Походу, играли… в музыкальном салоне. Оп-пачки! Кто? Кто там мог музицировать? Ведь не кошак же?

Встревоженный Матвей спрыгнул с постели и, как был, голым, пробежал по тёмному коридору до музыкального салона. У высокой двустворчатой двери он замер и прислушался. Мелодия оборвалась – походу, музыканта спугнул топот босых пяток. Только эхо последнего аккорда трепетало в воздухе ночным мотыльком.

Назимов резко распахнул створки двери, включил свет и на секунду зажмурился. Но, когда открыл глаза, увидел одного Омона Ра. Кошак сидел на полу у полированной ортопедической ступни фортепьяно и укоризненно смотрел на Матюху узкими вертикальными зрачками. На морде его было написано возмущение: «Зачем припёрся? Весь кайф обломал!».

– Только не говори, что это ты тут музицировал, – набросился на лысого уродца Матвей. – А кто? Я же слышал!

Сфинкс равнодушно отвернулся. Назимов огляделся: зал был пуст, крышка фортепьяно закрыта, и ничто не намекало даже на возможность ночного концерта. Походу, он обманулся: музыка звучала от соседей. Аццкий абзац! Старый дом, а слышимость как в хрущобе! И сосед тоже хорош: долбит, дятел, по клавишам, когда весь дом уже спит. На месте Денисова, Матвей наведался бы к этому хренову Рихтеру и объяснил ему правила общежития.

Но раздражение быстро улетучилось. Соседская музыка – человеческая, объяснимая – больше не пугала. Матюха шикнул на Омку – просто так, для острастки – и вернулся в спальню. Лёг, натянул одеяло, свернулся эмбрионом, угрелся и наконец-то погрузился в сон.

Неизвестно, как долго он проспал, но в какой-то момент до слуха вновь донеслись тихие мечтательные аккорды. Они звучали на зыбкой грани между сном и явью. Мелодия вальса качала и нежила, дарила чувство давно забытого детского безгрешного счастья. Под веками вдруг стало влажно: восторг проступил слезами. И вместе с солёной влагой уходили застарелые тревоги, страхи, вины и обиды. Матюха погрузился в сладкий, мёдом загустевший транс. Блаженство было таким полным, таким чистым, что хотелось только одного – чтобы оно никогда не кончалось. Остановись, мгновенье!

Но постепенно мелодия, тонкая до разрыва, набрала силу, задышала и наполнилась страстью. Вальс отбросил притворство меланхолии. Теперь в его подчиняющем ритме зазвучала та откровенная чувственность, за которую танец когда-то предавали анафеме. Вальс пел о любви, о наслаждении жарким слиянием двух тел, которые всё теснее прижимала друг к другу центростремительная сила кружения и желания.