и “Адман”), в которых изнуренный герой вообще не предпринимает попыток действовать – малейшие потуги к инициативе или самоотречению, не говоря уже об интригах или авантюрах, немедленно гасились правящим триумвиратом Здравомыслия, Ответственности и Достоинства, на помощь которому спешили их преданные прислужники – распорядок, ливень, головная боль, сигнал “занято”, дорожные пробки и, самый верный из всех, нахлынувшее в последнюю минуту сомнение.

* * *

Продавал ли я какие-то еще журналы, кроме “Фотоигры” и “Серебряного экрана”? Говорил ли я в каждом доме одно и то же или подстраивал свои речи под клиента? Как я оцениваю свои успехи в качестве торговца? Что я думал о людях, подписывающихся на эти убогие журналы? Скучной ли была работа? Случалось ли что-нибудь необычное, когда я бродил по незнакомым мне районам? Сколько таких команд, как у мистера Макэлроя, было в Нью-Джерси? Как удавалось компании платить мне по три доллара за каждую проданную подписку? Бывал ли я когда-либо в Хакенсаке? Как там?

Трудно было поверить, что работа, которой я занимался лишь для того, чтобы содержать себя, пока не смогу вести такой же образ жизни, как и он, могла заинтересовать Э. И. Лоноффа. Он явно был человек обходительный и старался, чтобы я почувствовал себя в своей тарелке, но, даже старательно ответив на его подробные расспросы, я был уверен, что он вот-вот придумает, как избавиться от меня до ужина.

– А я вообще ничего не знал о том, как торгуют подписками, – сказал он.

Чтобы продемонстрировать, что я не обижаюсь на снисходительное ко мне отношение и пойму, если меня вскоре попросят покинуть этот дом, я залился краской.

– Я вообще почти ни о чем ничего не знаю. Тридцать лет я только фантазирую. Со мной ничего не случается.

И тут передо мной возникла потрясающая юная женщина – как раз когда он исполнял с едва различимыми нотками отвращения к себе эту невероятную ламентацию, а я пытался усвоить ее. С ним ничего не случается? Как так ничего не случилось? А талант, а искусство, он же провидец!

Жена Лоноффа, седовласая женщина, – впустив меня в дом, она тотчас удалилась, – распахнула дверь кабинета напротив гостиной, через холл, и я увидел ее – пышные черные волосы, светлые – серые или зеленые – глаза, высокий выпуклый лоб полумесяцем – как у Шекспира. Она сидела на ковре среди груды бумаг и папок, в твидовой юбке “нью лук”[6] – этот стиль на Манхэттене давно уже считался старомодным – и в объемном свободном свитере белой шерсти; ее вытянутые ноги скромно скрывались под широкой юбкой, а взгляд был устремлен куда-то за пределы комнаты. Где я видел эту суровую строгую красоту прежде? Где, как не на портрете кисти Веласкеса. Я вспомнил фотографию Лоноффа 1927 года, тоже в каком-то смысле “испанскую”, и немедленно решил, что это его дочь. Я немедленно решил и кое-что еще. Миссис Лонофф не успела поставить на ковер рядом с ней поднос, а я уже видел себя женатым на этой infanta[7], живущим с ней в нашем собственном домике неподалеку. Только сколько же ей лет, если мама кормит ее печеньем, пока она доделывает на полу в папином кабинете домашнее задание? С лицом, чьи резко очерченные скулы выглядели так, будто их выточил куда более искусный скульптор, нежели природа, с таким лицом ей наверняка больше двенадцати. Впрочем, если нет, я могу и подождать. Эта идея привлекала меня даже больше, чем перспектива взять ее в жены этой весной, в этой гостиной. Что покажет силу моего характера, подумал я. Но что подумает ее знаменитый отец? Ему-то уж не надо напоминать о веском ветхозаветном прецеденте и о необходимости ждать семь лет, прежде чем обручиться с мисс Лонофф; с другой стороны, как он отреагирует, увидев, что я торчу в своей машине около ее школы?