Подвал был девственно пуст и похож на все подвалы казенных помещений разом, и Маша спросила себя, зачем она, собственно, сюда пришла? Да еще и без обеда осталась… А охранник, уже сжившийся со второй профессией – мрачноватого чичероне, – стал показывать на место по центру, где стояли три стула. Все в рассказе подпадало под описание в деле, копия которого находилась тут же, в Машиной сумке.
– И значит, – голос охранника перешел на театральный шепот, – у всех убитых языки повырезали. Но, понимаешь, в разной степени: у одного кончик только, у бабы – половину, а у третьего – прямо с корнем… Следак говорил, что они смогли бы развязаться и спастись, если бы сумели объясниться между собой. Узел был так хитро завязан, типа морской. Но видно, тем трем было не до беседы… Кровищи-то вокруг напрудили море.
– А цифры? – спросила Маша. – Цифры на футболках?
– Нет, – пожал плечами охранник, – никаких цифер не помню.
Маша рано легла спать – болела голова, перед глазами мутным негативом стояла фотография подвала с тремя убитыми: залитые кровью подбородки, связанные одной веревкой руки за спиной. В полусне она услышала, как мама тихо вошла в комнату. По звуку Маша угадала: вот она повесила на плечики брошенный свитер, а вот что-то прошелестело. Это мама подняла с пола фотографии из досье, которое Маша насобирала за сегодняшний день. Она расстроилась: маме вряд ли понравятся фотографии мертвых людей.
Мама переживала за нее, хотела, чтобы дочка занималась чем-нибудь другим, пошла по стопам матери, а не отца: в медицину, а не в юриспруденцию, от которой, как показал их грустный семейный опыт, больше крови, больше смерти, меньше надежды на выздоровление… Но все получилось как получилось: лучшая физико-математическая школа Москвы (куда Маша попала, выиграв парочку городских олимпиад по математике), по словам папы, должна была «организовать девочке голову, научить логично мыслить». В результате в голове у девочки, как ни парадоксален такой замес, сроднилась «царица всех наук» и хаос так никогда и не раскрытого убийства. Убийства того, кто самим своим существованием до Машиных двенадцати лет был «мерой всех вещей», единственной твердой почвой, обещавшей, что вокруг, в этой расчудесной многоцветной жизни, тоже не сплошная болотистая местность. Однако – ррраз! – и почва ушла из-под ног, подобно легендарной Атлантиде, и замены ей – хоть частичной – не случилось.
Не случилось у мамы стать опорой для маленькой Маши. Мама сама была как старшая папина дочка, хоть и младше его всего на год. Мама работала ординатором у профессора Рябцева на кафедре пропедевтики внутренних болезней, и профессор Рябцев – царь и бог – возлагал на маму какие-то надежды. Все до того момента, как папа не выпросил у мамы ребеночка. Когда мама сообщила о своей беременности Рябцеву, тот пожевал губами и сказал, что маме нужно искать себе другую работу, ведь беременная женщина и молодая мать не могут заниматься наукой: они думают «о другом» по определению. Мама уверяла профессора, что нет, с ней все будет иначе, она сможет «и о высоком», но Рябцев только вяло улыбнулся, похлопал ее по плечу и рассеянно порекомендовал беречь себя.
Мама вернулась домой в слезах и закатила папе истерику: что с ней теперь будет, неужели она станет одной из тех клуш, которые могут говорить только о пеленках?! Нет, это немыслимо, невозможно, она отказывается, еще не поздно пойти к врачу, и… Папа тогда дал ей пощечину – первую и последнюю в жизни. А потом обнял и стал нежным шепотом обещать, что она еще станет второй Бехтеревой, что надо чуть-чуть потерпеть, что Рябцев сам себе противоречит: берет на кафедру таких красавиц, как его Наташа, и не хочет, чтобы те обзаводились семьей… А у них родится чудесная девочка, такая же красавица, как и ее мама…