Трогая эти цепи рукой, на ходу, Леонард что-то пояснял, но я не слышал его. Сквозь боль в моё сознание просочились воспоминания о том разбитом “Дукате”, который из мёртвого живота своего вынимал для меня такие же вот бочки и ящики. Вдруг до меня долетела негромкая фраза:
– И тогда у матросов не будет цинги, нужно только их заставить.
– Что заставить? – переспросил я.
– Так капусту же кушать квашеную, мистер Том, – продолжал втолковывать мне кок. – Они ведь считают её какой-то подозрительной гадостью.
– И что же, это хорошее средство против цинги?
– Лучшее из доступных.
– Хорошо. Захвати с собой в камбуз, попробуем.
Мы пошли назад тем же узким коридором. Пахло дубом, воском и окороком.
Леонард выставил на стол большую глиняную миску и отвесил в неё из бочонка мокрой желтеющей каши. Из другого бочонка он плеснул в кружки какого-то тоже жёлтого мутного зелья и сильно разбавил его водой. Ко всему этому он прибавил горку сухарей и застыл возле стола, скрестив на груди тяжёлые толстые руки.
– Вот это спасает от цинги? – недоверчиво спросил я, разглядывая изысканную отраву.
– Именно так, мистер Том, – уверенно и весомо проговорил кок.
– И сухари?
– И сухари, – убедительно продолжил он. – Острые и жёсткие крошки трут и давят дёсны. Те становятся крепкими и плотными. Не будет сухарей – уже через пару месяцев кое-кто из команды, вместо того, чтобы прыгать по вантам, будет лежать с распухшими ногами и вынимать изо рта зубы. Один за другим. Как семечки из подсолнуха.
– А это что?
– Вот это – лимонный сок. Это – капуста.
– И всё это нужно давать команде?
– И матросам давать, и самим есть. И тогда если в море у кого-то случится цинга, я выйду из камбуза, поднимусь на палубу и пешком отправлюсь домой.
– Ох и сводит же скулы, – проворчал я, отхлебнув из кружки.
– Очень кислый, – важно согласился со мной Леонард. – Но лекарство сладким не бывает.
Бэнсон и Стоун в это время дружно хрустели сухарями.
– Хорошие? – спросил я Носорога.
Он лишь блаженно зажмурился.
– Это кналлеры, – сказал довольный Леонард. – Запасся исключительно ими, хотя и дороговато.
– Немецкое слово? – спросил Стоун.
– Да, – кивнул кок головой. – По нашему – “трескуны”. Из ржаной муки. Самый любимый сорт у моряков. У “английских светлых”, что из пшеницы и кукурузы, совсем не тот вкус. “Хрустящие хлебцы” не очень-то уж хлебцы и уж совсем не хрустящие. Шведский круглый сухарь с дыркой посередине – очень твёрдый. Матросы называют его “точильный камень”. А трескуны – превосходная пища. Вот увидите, когда матросы будут делать “собачье пирожное”, я выдам им кналлеры – и они станут радоваться, как дети.
– Что за пирожное такое? – спросил я, всматриваясь в покачнувшийся вдруг перед глазами стол.
– Второе после пудинга лакомство на корабле. Толкутся сухари до крошек, добавляются сало, вода и сахар. Тут оно самое и есть.
Я почувствовал, что мне не просто тяжело, а что я стал терять силы. Мучительно потянуло лечь и не двигаться.
Мы поднялись на палубу. Здесь я заметил, что крен стал немного меньше, мёртвые тела исчезли, а между мачтами мечется, то и дело падая на колени, наш крикливый пленник и толкает перед собой тяжёлую каболковую швабру.
– Рассказал? – спросил я у Давида.
– Всё, что мог. Но только нового мало.
– А почему крен уменьшился? – поинтересовался я у Бариля.
– Вернули на место пушки левого борта, – доложил тот.
– Так быстро? Сколько же пушек на левом борту?
– Сколько и на правом. Пять.
– Что-о?! На “Дукате” всего десять пушек?!
– В бортовых портах – десять. Но есть ещё порт Оллиройса.
Боцман показал в сторону юта. Я посмотрел. На корме, на самой верхней надстройке, стоял невысокий, в рост человека, широкий шатёр. Круглый, как барабан, шагов семь или восемь в диаметре. Он занимал добрую треть юта; капитанский мостик сиротливо пристроился сбоку.