Рвались бомбы в Тушино, в московском метро и на «Пушкинской», взрывались поезда и самолеты, месяца не проходило, чтобы не подорвала себя в толпе какая-нибудь смертница, в заложники захватывали зрителей на Дубровке и детей в Беслане – девяностые отползали, щелкая зубами и оставляя за собой кровавые подтеки. Тексты, тексты о текстах, метатексты и собственные тексты снова стали для меня той мягкой складкой в структуре реальности, в которой можно было схорониться. У меня теперь не всегда было на это время, но я все еще хотел сбежать в нарисованную на стене картинку – правда, теперь я мог нарисовать картинку намного качественнее, чем раньше.
Опыт создания персонажей на сцене научил меня тому, что еще увлекательнее, чем просто заподлицо приставлять друг к другу слова, – придумывать других людей, их историю, ставить их в предлагаемые обстоятельства и щелкать рубильником волшебного если бы. Мало того – теперь я умел разбирать тексты по винтику на детальки и знал, как сделаны их механизмы. Оказалось, что нет ничего интереснее, чем пробовать собрать такой механизм самому. Плохо ли, хорошо ли у меня получалось – меня увлекала сама эта работа: приладить колесики одно к другому так, чтобы они цеплялись и крутились вместе.
Подвох тут крылся вот в чем: выяснилось, что для того чтобы качественно придумать героя и его историю, чтобы собрать аморфный язык в жесткую структуру текста, – нужно вылезти из мягкой, теплой складки внутреннего мира в холодную, опасную реальность и начать изо всех сил внимательно за ней следить, быть настороже, постоянно думая, что бы у нее такое украсть. Наблюдатель же неизбежно превращается в вопрошающего. Я продолжал трудиться на производстве хитроумных литературных машинок – каждая следующая изящнее и изощреннее предыдущей, – но параллельно с этим во мне стали, как вирусы, поселяться вопросы. Вопросы не о том, почему так или иначе работают тексты или даже как развивалась история литературы, а о том, почему так, а не иначе устроена реальность вокруг меня.
Ответов на вопросы не было ни у Шмида, ни у Лотмана, их не было даже у Гоголя с Андреем Белым. На некоторые вопросы ответы были у Хайдеггера и Мамардашвили, но лишь на те, которые имели отношения к способу присутствия моего «я» в этом мире – про себя, конечно, интересно, но куда интереснее про других: как, по каким законам существуют люди в обществе? Какова природа социальной реальности? Как взаимодействуют люди друг с другом сейчас и в истории? Мне пришлось снова погрузиться в теорию, чтобы выслушать все имеющиеся объяснения в диапазоне от Маркса до Фридмана, от Фрейда до Лакана, от Лукача до Фуко (полна, полна коробушка, есть и ситцы, и парча), и наконец согласиться с тем, что реальность исторична, что история – это прежде всего история производственных отношений, что «я» – это воображаемая функция субъекта, а самые интересные в жизни вещи – это не воображаемые миры и мистические откровения, а политика и секс. Я обнаружил, что мои взгляды на действительность радикально переменились, а вместе с тем перевернулось и отношение к литературе – в том числе и в том в ней, что до сих пор делал я сам.
Инкубационный период вопросов-вирусов длился несколько лет, за это время я успел написать несколько сотен рецензий на чужие книги, десятка два рассказов, повесть и роман. На все на это я теперь смотрю примерно так же, как на детские рисунки своего сына: они, разумеется, вызывают умиление, и все же – хороши они или плохи – это только детские опыты. Сегодня мне тридцать шесть, на разных книжных мероприятиях по всему миру меня представляют как современного русского писателя, иногда даже как знаменитого (ой ли?), но что уж совершенно точно – я часть (большая ли, маленькая ли – какая-то) русской литературы, и я чувствую себя так же, как когда-то, написав первый удачный (и напечатанный) рассказ, – в начале. Если я и впрямь научился управлять литературной машиной, не задумываясь переключать передачи, пропускать помеху справа, обгонять и вписываться в повороты, то теперь мне предстоит задача, может быть, труднейшая – развернуть эту машину и использовать все, какое ни есть, мастерство, чтобы двигаться в противоположную сторону. Не в сторону побега от действительности, а прямо в гущу гудящего на пределе нервов потока. Использовать все известные мне приемы и фокусы для того, чтобы слова не драпировали действительность, а чтобы они обнажали ее, объясняли ее и в пределе – ее меняли. Как это делать, я пока не знаю. Но надо попробовать – все остальное мне уже не интересно.