По скамье застучал частый дождик, и Маргарет, поймав капли на ладонь, растёрла их по разгорячённому лицу.
«Боль уходит вместе с зарастающей ранкой. Ты носишь любимые широкополые шляпы и платья с открытыми плечами. Пишешь то, что чувствуешь, а не то, что ожидают. Поёшь, когда моешь посуду. Впитываешь всем телом аромат черёмухи и смеёшься самой себе и ради самой себя. Но где-то глубоко внутри прячется бабочка на булавке, от которой начинает вновь гореть мочка уха».
Сердце у осени – листик кленовый…
Осень – пора зыбкая…
Осень – пора зыбкая, алхимическая. Кажется, вот оно – золото: червонцем отливает; сусальной фольгой к куполам влечёт; рыжим в чернь врастает; жёлто-зелёным в серьгах поигрывает. Того и гляди начнёшь на зуб пробовать или клеймо ставить. А оно поманит кладом колдовским иль камнем философским, а потом свистнет по-разбойничьи и рассыплется на листья берёзовые да на стихи грустные, на перья иволгины да на паутинку бабьего лета, на травы сохлые да на росы холодные. Встанешь посреди этого чуда и улыбнёшься, ибо нет в нём фальши, зато есть истина, повторяющаяся из года в год и не перестающая быть жизнью.
Буду осень читать…
Штамп в паспорте, или Запах багульника
Осень всегда была для Тима пограничьем, своего рода пропускным пунктом между пониманием жизни и путаницей в собственных чувствах, где его фотографии совершенно не совпадали с изменившимся обликом. Ощущая на себе испытывающий взгляд судьбы, он старался съёжиться, сложить в себе многоэтажность мыслей, закрасить серой краской яркие граффити, чтобы выглядеть как все – умеренно сильным, умеренно способным, умеренно счастливым, умеренно сгорбленным. Когда над листом зависала печать, Тим затаивал дыхание, втягивал в себя тощий живот, чтобы отмереть через вечную секунду, заставить сердце не выпрыгивать сумасшедшей белкой, а продолжать усердно крутить бесконечное колесо. Хлоп – и свежий штампик отпечатался клеймом – несмываемым, несдираемым, напоминающим о дрожи в коленках, о тщательно скрываемой слабости – на год вперёд. Тим приучил себя к осенней хандре, раскормленной им за зимние месяцы до чудовищных размеров, и когда на его долю выпадало вкуснейшее звёздное небо, или ароматный зигзаг молнии, или рыжее пламя, или самая доверчивая в своей сложности книга, он оглядывался, чтобы тут же отдать зверю радость, которой с каждым годом становилось всё меньше.
А осень шла своей дорогой, напевая и пританцовывая, словно женщина, которой нет дела до чужой тоски – надуманной и поэтому тяжкой, как общий для верящих в неё крест, вязкой, будто овощная бурда, раздаваемая беднякам, стойкой, как самое глупое убеждение, которому не требуется доказательств. Тропинка в лесу была покрыта многолетней тёмно-коричневой сосновой стружкой, утоптанной и вросшей в землю, чтобы быть крепкой нитью, соединяющей прошлое и будущее, размышления и чувства, голубоватый тёплый туман и колкие метели, запахи багульника и свежеотпечатанной книги, болтливость майской бузины и мрачное тщеславие сфинксов, забывших свои имена под северным небом. Осень становилась зимой, потом влюблялась в себя охапками сирени, перепрыгивала в лето, чтобы пробежать по волнам, взволновать собой огонь и сильных мужчин, выпить «Киндзмараули» и похрустеть лепёшкой, сотворить чудо и обняться с теми, кто близок, собрать камешки, ракушки, впечатления, забавные хлопоты, пение птиц, картины, стихи и эхо, чтобы вновь превратиться в осень – терпкую синеглазую ведьму, которая знает больше, чем говорит, чувствует ярче, чем многие могут распознать, судьбу, которая не обременяет себя чужими паспортами и штампами.