Вдруг глаза Дорушки округлились от ужаса, лицо без тени румянца вытянулось и словно состарилось сразу, а побелевшие губы шепнули беззвучно:

– Павла Артемьевна идет! Пропали мы, Дуня! Господи Иисусе! Пропали совсем!

Действительно, тяжелые, энергичные, как бы мужские шаги «средней надзирательницы» зазвучали поблизости в коридоре.

Павла Артемьевна порывисто распахнула дверь своей комнаты.

Высокая, красивая, крупная фигура ее остановилась как вкопанная на пороге. Одного быстрого взгляда всевидящих глаз надзирательницы было достаточно, чтобы заметить сразу и поваленную тумбу в углу, и гипсовые черепки разбитой головы!

Вмиг густой румянец залил и без того розовое лицо приютской наставницы. Грозно в одну сплошную черную черту свелись на переносице ее густые, тонкие брови.

– А-а?.. – протянула она неопределенно и убийственным взглядом оглянула Дорушку и Дуню.

Потом с легкой гримасой румяных губ, с теми же сердито вспыхивающими огоньками в глазах она шагнула к последней:

– Деревенщина! Косолапая! Вот ты как! – угрожающе прошипела Павла Артемьевна и протянула руку к уху бледной, как смерть, Дуни.

– Нет! Нет! – послышался в ту же минуту скорее стон, нежели голос бросившейся вперед Дорушки. – Нет! Нет! Ради бога! Не она это, не Дуня… Я… Павла Артемьевна, я… разбила куколку вашу… Я виновата… Меня накажите! Меня!

Теперь слова лились фонтаном изо рта побледневшей не менее Дуни Дорушки. Девочка тряслась, как в лихорадке, стоя между надзирательницей и вконец уничтоженной маленькой подругой. Она молитвенно складывала ручонки, протягивая их к Павле Артемьевне, а большие, обычно живые карие глазки Дорушки без слов добавляли мольбу.

Что-то трогательное было во всей фигурке самоотверженной девочки, и это «трогательное» толкнулось в сердце черствой и обычно немилостивой надзирательницы.

Она положила руки на плечи Дорушки и произнесла, отчеканивая каждое слово и зорко, пытливо глядя ей прямо в зрачки:

– Это правда, Иванова, это сделала ты?

Карие глазки заметались, забегали между темными полосками Дорушкиных ресниц.

Бледные щеки девочки залило густым, алым румянцем.

– Тетенька, простите… Павла Артемьевна, голубинька, простите, виновата! – залепетала Дорушка.

Надзирательница ближе придвинула свое свежее розовое лицо к испуганному личику Дорушки.

– Это не ты сделала, а Дуня! Скажи… – прозвучал громко и отчетливо ее энергичный голос.

Зеленая комната ходуном заходила в глазах Дорушки… Волнение девочки было ей не под силу. Дорушка зашаталась, голова у нее закружилась, наполнилась туманом Ноги подкашивались. Непривычка лгать, отвращение ко всему лживому, к малейшей фальши глубоко претила честной натуре Дорушки, и в то же время страх за Дуню, ее любимую глупенькую еще малютку-подружку заставляли покривить душой благородную чуткую Дорушку.

Быстро мелькнула в сознании девочки молния-мысль:

«Если скажу, что я, мне попадет меньше… Я – рукодельница, Павла Артемьевна меня скорее простит… А Дуню она не любит и накажет строже. Ах, Дуня! Бедная Дуня!»

И обливаясь потом, с опущенными в землю глазами Дорушка прошептала чуть слышно:

– Я разбила… Меня накажите… Я виновата, Павла Артемьевна!

Что было потом, Дорушка и Дуня помнили смутно. Как они вышли от надзирательницы, как сменили рабочие передники на обычные, «дневные», как долго стояли, крепко обнявшись и тихо всхлипывая в уголку коридора, прежде чем войти в рукодельную, – все это промелькнуло смутным сном в маленьких головках обеих девочек. Ясно представлялось только одно: счастье помогло избегнуть наказания Дорушке, да явилось сознание у Дуни, что с этого дня маленькая великодушная Дорушка стала ей дороже и ближе родной сестры.