Я не знаю, кто из нас хуже – Джуд, потому что он такой козел, или я сама со своим невероятным легковерием. Но, задавая себе этот вопрос, я уже знаю ответ на него.
Это определенно я, я сама.
Джуд просто верен себе, как бы ужасно это ни было. Это я знала, что ему нельзя доверять, но облажалась и все равно это сделала. И теперь его нет, а я стою здесь, униженная донельзя.
Я инстинктивно берусь за мой телефон, чтобы отправить сообщение Серине и рассказать ей о моем позоре, но затем вспоминаю. Я больше никогда не отправлю ей сообщение, никогда больше не поговорю с ней. И никогда больше не увижу ее.
Во мне зарождается крик, и на сей раз мне в тысячу раз труднее сдержать его, чем прежде. Но каким-то образом я ухитряюсь это сделать несмотря на то, что горе потрясает меня до самой глубины души, тянет меня вниз, тянет меня на дно.
Я с трудом выбираюсь на поверхность, беру антисептик и несколько шариков ваты, чтобы продезинфицировать последние из своих ран. И сосредоточиваюсь на физической боли, использую ее, чтобы отогнать горе, хотя бы ненадолго.
Когда мне удается снова начать дышать, я заклеиваю укусы пластырем, убираю средства для оказания первой помощи на место и закрываю дверцу шкафа. Затем, написав тете Клодии на телефон, чтобы дать ей знать, что все в порядке, подбираю с пола мой рюкзак и иду к двери.
Но, едва я выхожу в коридор, как вижу мою мать, она быстро шагает по нему с очень недовольным выражением на худом лице.
Она замечает меня, на мгновение останавливается и направляется прямо ко мне. Взгляд ее голубых, как у всех Колдеров, глаз направлен на меня, как ракета с тепловой системой самонаведения, и с каждым ее властным шагом в стуке каблуков-шпилек ее красных туфель слышится недовольство. При обычных обстоятельствах я бы сейчас оглядывалась по сторонам, ища способ улизнуть, – потому что общаться с моей матерью, когда она одета в свой красный брючный костюм от Шанель, это всегда плохая идея.
Но в эту минуту мне плевать, как это закончится. Я слишком разгневана, слишком расстроена, слишком уязвлена, чтобы бежать. Гибель Серины – это зияющая в моей душе рана, а прием Каспиана на учебу в тот самый университет, куда жаждала поступить я сама, это лимонный сок, залитый прямиком в эту рану.
Поэтому, вместо того чтобы сбежать, я остаюсь стоять на месте, глядя ей в глаза и ожидая, чтобы она высказалась, дабы то же самое могла сделать и я сама.
Но вместо того чтобы выложить, что ее беспокоит, она останавливается передо мной.
И ждет, ждет, впившись в меня глазами, пока мне не становится не по себе.
Именно этого она и хочет – она отлично умеет не только продумывать стратегию, но и манипулировать людьми. К тому же в этой истории она неправа и знает это, а это значит, что она будет тянуть время бесконечно, прежде чем заговорить.
Но от того, что я это знаю, мне не становится легче дожидаться, когда она наконец заговорит. Не становится легче стоять на месте, как будто я какой-то лабораторный образец, который она разглядывает с этим своим фирменным прищуром, склонив голову набок.
Но тот, кто делает первый ход, погибает – моя мать научила меня этому задолго до того, как остальные узнали это, посмотрев «Игру в кальмара», – поэтому я продолжаю молчать, смотреть ей в глаза и ждать.
В конце концов она испускает вздох – долгий медленный вздох, от которого мне становится еще больше не по себе. Но я заставляю себя не обращать на это внимания, и она наконец говорит:
– В твоей рубашке есть дырки.
– Чудовища были…
Она обрывает меня прежде, чем я успеваю сказать что-то еще.
– Я не совсем понимаю, почему ты приводишь это в качестве уважительной причины. – Она качает головой, и впервые в ее тоне проскальзывает нотка раздражения. – Тебе же известно, что увертки неприемлемы. Зверинец совершенно безопасен.